Глава 5.1. Перед войною


               Продолжу о своих. Отпуски отца проводили только в Севастополе, у дедушки и бабушки. Думаю, для нашей семьи те поездки были бы напряженнейшими эпопеями, не обладай отец феноменальной пробивной способностью совершения невозможного. В те времена мощности железнодорожных пассажирских перевозок далеко-далеко отставали от необходимых населению, вовлеченному в невиданное по темпам преобразование  страны. А невиданные преобразования повлекли такие же невиданные в России передвижения народных масс. Вокзалы были переполнены жаждущими ехать, к билетным кассамне протолкнуться. Билеты кассир выписывал от руки. Понятия о свободных местах он мог иметь только по своей станции и только на формирующиеся здесь поезда. А о местах на проходящие поезда узнавал по прибытию этих поездов. Билетной связи с другими станциями страны не было, поэтому кассир выписывал билет только на стоящий уже у перрона  поезд. И если пассажиру предстояла пересадка, то на станции пересадки в кассе оформлялся новый билет на нужный поезд, через ту же непробиваемую толпу. Вагоны были маленькими, двухосными (4 колеса), в основном общие. В них на лежание продавались только средние полки, а нижние предназначались для сидящих пассажировпо 3 на каждую. Из этих 3-х один, наиболее шустрый, при прорыве в вагон влетал к потолку, на полку верхнюю, багажную, и, не дожидаясь отправления, начинал оттуда храпеть - люди были неприхотливы, переутомлены, без китайских церемоний. Сюда же, в вагон, сверх обилеченных ещё и ещё вбивались люди целыми партиями, ещё и ещё, без предоставления мест. Заводили таких в вагон  милиция, военная комендатура и прочие власти. Наверно, эти имели такое право, по государственной необходимости, от недавней революции. Так что на нижних полках не только сидели - с них свисали. Люди сидели на вещах, стояли в проходах, в тамбурах. И все курили. При посадке вагоны брались штурмом, проводник, пылинка, в эту стихию не вмешивался. Сначала за полки, за места шла сплошная потасовка, переброска вещей, детский плач, женский визг, но как-то притирались. С началом движения появлялся проводник, разбирался с билетами, подавлял конфликты, вносил какую-то справедливость и защиту прав имеющих на что-то право. С проводником не спорили, подчинялисьон здесь представлял государство. По его единоличному решению на ближайшей же станции железнодорожная милиция неуправляемого снимала из вагона.  Такая неотвратимость даже самых расторможенных принуждала к почтению и покорности при общении с проводником.
               Колеса стучали, вагоны качались, за окнами что-то мелькало; хорошо или плохо, но ехали. Это было главным, определяющимехали. Люди расслаблялись, устраивались на достигнутом; из чужих, злобных превращались в дружелюбных, русских, расположенных к общению, к взаимопомощи, к взаимной обороне от штурмующих вагон на очередной остановке. Кушали, спали, прижатые друг к другу, вели бесконечные разговоры. (Сколько познавалось тогда из тех разговоров! Больше, несоизмеримо больше, чем теперь из телевидения...). И  не пили спиртное; такого в поездках не было: по общему внутреннему понятию считалось не тем местом, где позволительно пить. С наступлением темноты проводник иногда на ненадолго запаливал свечку в единственном фонаре на весь вагон. Но не возбранялось при необходимости свечой попользоваться и своею. Матрацев, постельного белья в общих вагонах не существовалоприспосабливались, так же, как и к безнадежной очереди в туалет.  И пели. Пели разные песни, но слова всех народ знал. Я теперь понимаю, что в тех случайных хорах зачастую встречались знающие и понимающие в пении люди. В нужных местах, оценив певческие возможности поющих, они переходили на вторые, третьи голоса, придавая пению художественную выразительность и душевное проникновение. Мать, конечно, тоже пела. В полковом хоре она была неизменной участницей. Тот полковой хор постоянно занимал первое место в смотрах художественной самодеятельности частей Белорусского военного округа. Выступали они как-то и перед военным наркомом Ворошиловым, как лучшие. Ворошилов сидел в первом ряду, против стоящей на сцене матери. И она потом, с детской непосредственностью, при случае рассказывала, что  отметила у наркома сизый нос, но не комментировала, хватало такта. А отец в хоре не участвовал. Хотя музыкальный слух, без сомнения, имел потоньше, чем у матери - всегда настраивал ей гитару. Людьми и песнями он не пренебрегал, но стадности, кампанейщине подвержен был менее остальных, да хотелось ему под стук колес просто беззаботно поспать до следующей пересадки.  А пересадок предстояло не менее двух: точно - в Харькове, если мы ехали из Витебска, и где-то еще (не помню) до Харькова. В составе поезда было и несколько чисто плацкартных вагоновдля должностями повыше. Понятно, что там и нижние полки продавались лежачими, на одного человека; выдавалась постель. Но и в те вагоны, тоже по срочной государственной необходимости, подсаживали необилеченных, да и на одно место нередко ошибочно выписывалось по два билета.  И тоже скандалили, притирались, курили, пели, но основное - ехали. 


 В отпуске. Приморский бульвар Севастополя. На фото — только дата 22. 8. 35 г. Всё, одетое на троих, сшито руками матери. Здесь ей — 26, отцу — 29, мне — 2 года.


         Предыдущий абзац я начал о феноменальных способностях отца. Умел он разговаривать (иногда, по обстановке, двумя-тремя фразами) с нужными ему людьми; ему не отказывали, шли навстречу. Он не давал взяток, не врал, не лебезил, не обещал, не умолял, не угрожалон просто обращался с просьбой, и ему, повторяю, не отказывали. Тот феномен до конца для меня остается непознаваемым. Думаю, основные составляющие такого феномена - это и высокая, крепкая, стройная фигура красного командира, и безупречно подогнанная военная форма, и белоснежный подворотничок, и бесхитростное русское лицо порядочного человека, обветренное не в кабинете, и речь простыми, ладно и доходчиво подобранными словами, выдающая редкую тогда образованность, и бессомненная уверенность в праве, необходимости и возможности иметь просимое, отстранено от реальных, окружающих обстоятельств. И какой-то неуловимый разумом, но неотразимый знак должностному лицу выражением глаз, интонацией голоса, положением тела, что мы, мол, свои, одного человеческого уровня (над сотнями остальных безликих просителей). Знак воспринимался - своему не отказывают. Я много лет работал директором рынка, заведующим пищеблока, руководителем административно-хозяйственной частина должностях, у которых просят, просят и просят. И безотказно шел навстречу подобным отцу просителям (возможности удовлетворить их просьбу, зная свое дело, всегда отыскивались). Но таких было считаные единицыредкий дар. Я не внушаем, гипнотизму не подвержен, попытки воздействия  прерываю в зародыше. Но тем единицам шел навстречу, оценив разумом (по тем самым знакам) их исключительность, их ум, понимающий мои собачьи трудности, их истинное, проступающее мне сочувствие в моей нелёгкой работе. И оказание посильной помощи таким отдавалось во мне ощущением совершения благородного поступка. Так вот, в общем, понимаю не отказывавших отцу. Но откуда у него умение на тот знак, как...



         То же место Приморского бульвара через 64 года, в 1999-м. Вместе с сыном Павликом. Мне уже66 лет.        



           Продолжу об отпуске. Почему-то всегда перли с собою уйму вещей: несколько чемоданов, корзин (как чемодан, были такие). Вероятно, всегда в силу каких-то обстоятельств, по необходимости, мы без отца на какое-то длительное  время оставались в Севастополе. И  вещи -  на  разные сезоны.  Поэтому к вокзалу, к вагонам двигались как бы короткими перебежками (военный термин). Мать, с Ритою на руках, оставалась на вещах, а отец с двумя чемоданами и со мною, семенящим рядом, пробегал несколько вперед. Оставлял здесь меня на чемоданах (стеречь), а сам возвращался за оставленным и перекатом, с матерью, продвигался дальше. В переполненном вокзале отец пристраивал нас как-нибудь к стеночке, отряхивался и шел за билетами. Конечно, не в кассутам не пробиться. Шел к начальнику станции, военному коменданту, дежурному по вокзалук кому-то из них, он ориентировался безошибочно. Ему не отказывали. А вооруженному билетами  отштурмовать вагон ему было по его же выражению: «Как щенка подковать.» Первым заходом он втискивал в вагон меня и один чемодан. Не выясняя, сметал с нашей полки всех и всё,  утверждал на нее чемодан и меня и по головам влезающих выбирался из вагона за остальным. С отцом, явно несокрушимым, не связывались; да и билеты, да наган в кобуре, сдвинутый на живот... И так на каждой пересадке. Но, главное, ехали...  Остановки  были длительнымипаровоз ходил заправляться водою. сейчас на некоторых станциях можно увидеть чуть от путей, уже без подводных рельс,  кирпичное сооружение старинной постройкиводонапорную башню, антиквариат, сохраненный в память потомкам  безвестным, но добрым и разумным начальником станции). На станциях со своими чайниками бегали  за кипятком. В те времена на вокзалах обязательно был кран с бесплатным кипятком, незаменимым и безвредным подспорьем русскому человеку, что к краюхе хлеба, что к бутерброду с осетриной. Недавно в Харькове, на перроне, установили памятник бегущему с чайником пассажиру, в натуральную величину; называется: «За кипятком». (Сваянный с Пуговкина в образе попа в фильме «12 стульев»). До 50-х годов так и бегали с чайником. (Впервые я проехал в 1951 году в новом, большом, 4-осном вагоне, тогда называемом «пульманом» для отличия от маленьких, образца дореволюционного. Там чай уже кипятили проводникивокзальный кипяток уходил в небытие).
                Здесь же поясню о нагане на отцовском ремне. До войны офицеры имели право на постоянное ношение оружия. Им, как и милиции, государством доверялось применять его "по личному убеждению". А тенденция последующего разбирательства, понятно, практиковалась не в пользу преступника. Тогда не держали в стране правоозащитников - антинародную химеру.  Поэтому в сталинском государстве совершать преступления было невыгодно, запросто можно было получить пулю от проходящего мимо лейтенанта. Но отец стрелял ещё и дедушкиных свиней, специально откармливаемых к его отпуску. Дело в том, что в те времена держать скотину позволялось. Но шкуру зарезанных необходимо было сдавать государству. Кожзаменителей тогда не было. А только на солдатские сапоги сколько его надо было... Но своё сало без шкурки - уже не сало. И вот чтобы свиным под ножом визгом не оповещать окружение об утаенной шкуре, обрывали её жизнь не слышным из сарая выстрелом. 



 То же место Приморского бульвара через 66 лет, в 2001-м. Вместе с сыном Дмитрием. Мне уже — 68 лет.


             Но продолжу о переезде. Водоразделом между белорусскими дождевыми тучами  и  ярким южным солнцем, между бульбой и крымским виноградом, между служебными тягостными буднями и отпускной праздностью был Мелитополь. Изобилие подносимых к вагонам товаров: фруктов, овощей, рыбы, молочного, красивого, свежего, вкусного, дешевого снимало излишнюю озабоченность, настороженность, тревожность, создавало настроение приподнятости, а у более эмоциональныхдаже восторженности. Сотни раз я въезжал в Крым через Мелитополь, и всегда при подходе поезда к мелитопольскому вокзалу что-то как бы встряхивало меня. Не  светлые воспоминания прошедшегомне и сейчас, в 83, нетемно. Просто проезд через Мелитополь ощущался проездом в другую жизнь, откуда бы я не ехал, куда и когда... Крым - это другое, хотя для меня и обыденное. Другое в отличие от всех остальных местностей русского мира. И я с младенчества усвоил, что я из другого. И всегда и всюду, в любой ситуации: в казармах, в Третьяковке, в военном училище, в отношениях с начальством, с сослуживцами, женщинами, в классах академии, на полигонах, понимал, знал, видел, чувствоваля из другого, а себя - другим. (Если читающий, сам из Ялты и любознателен, присмотрись к себе - и меня поймешь, поверишь). И во всех довоенных проездах через мелитопольский вокзал, слившихся уже в одно, помню радостное такое же оживление  отца и матери в предвкушении встречи с родным и с родными. Начинали собирать вещи, поглядывая в окно, - там начиналось уже наше
              За Мелитополемлегендарный Сиваш, по берегам горы соли - экзотика; за Сивашом - необозримая, не тронутая плугом крымская степь. Часа через два в степи вдруг — Джанкой, прожженный солнцем, в несколько домиков, с парой чахлых акаций на перроне. (Так мне помнится). Затем - одноэтажный (оконным, с поезда, обзором) Симферополь. Часа через три - пещерные жилища Инкермана;  справа - синева отрогов бухты. И в конце пути - темнота,  грохот туннелей, тревожный детский восторг. А за последним туннелем, уже в городе, поезд, замедляясь, подкатывался под тополя севастопольского перрона.

             Встречал всегда дедушка. Он подгонял свою лошадь к вокзалу, на пролетку грузили вещи и, конечно, меня. Путь до дому был недалек, метров 400.  Первый дедушкин и бабушкин домик, выстроенный ими в начале Лабораторной балки, я помню смутно. В 1937 году они переехали в другой. Вот в том, другом, мне довелось с перерывами пожить  до 18 августа 1941 года.  Дедушка работал возчиком (как по тем штатам, не знаю) в железнодорожной столовой. Война ее снесла; на ее месте теперь - автобусная остановка против автовокзала, через проезжую часть улицы. Если лицом стать к столовой, то первый дом находился слева метров через 200, а другойсправа, метров через 350. Сейчас  участки под те, разрушенные дома, никак не застроены историческом центре!)пустыри, так сложилось. В начале 1937 года место под первым домом приглянулось какой-то государственной строительной организации. Тогда с домовладельцами не церемонились. Предписали освободить, но с заменой. Подробностей не знаю, но наши упирались, оспаривали (словесно). Как-то там, на месте, они понималине дураками же были, что то государственное мероприятие может в своих работах обойтись, и не трогая их. Но шибко не выступали. Подчинились. Знали, что категория «домовладельцы» в их посреволюционное время общим настроем общества и власти  не уважается. Во внимание не бралось, что домик, на одну семью, из двух комнат и кухни был выстроен своими руками. И что проживало в нём пять человек, из них четверо (!) рабочих. Города были переполнены народом-голытьбой (из тех времен слово), стронутым с мест социалистическим строительством. Ютился тот народ друг на друге в общежитиях-бараках, в перенаселенных коммуналках, в съемных за свои комнатушках, в землянках. Не имели возможности, знаю, жить в отдельных квартирах даже руководители городов, милиции, армии, судьи. А здесь особняк!! И хотя проживающие в том "особняке" рабочие и бабушка декретами к кулакам не приравнивались, но у озлобленной голытьбы и у руководства,  бесквартирного из той же голытьбы, даже такие, но из "особняка", вызывали чувство жестокой и понятной зависти, переходящей в беспощадную ненависть (все мы человеки...). Читающий, наверно, смотрел фильм «Собачье сердце» его не приемлю, и не только за фальшивую экранизацию)там есть сценка прихода карикатурных реквизирователей во главе со Швандей (артист Карцер) за профессорской квартирой. Так вот, если бы такие карикатуры строили социализм, раскулачивали, подселяли, принуждали, изыскивали, совершали, то немцы и в Ташкенте догнали бы для Бабьего яра (повторяюсь, но для убедительности) соплеменников  Карцера, да, наверно, и режиссеров этого фильма.  Сталинские строители социализма были серьезными, более тогосуровыми, понятными в своей неотвратимости, в государственных интересах не мелочившимися на сентименты, дожимающими. И все в дедушкиной семье это понималипротив государственных интересов (пусть и с перегибом) не попрешь. Отступлюсь здесь по темесоциализм построили, и практически все в стране получили к 1991 году по отдельной бесплатной квартире. А если бы не война, то лет на 30 бы и раньше. Строили социализм жестко, переламывая, но - во благо... А дом дедушкин снесли, участок тот так до сих пор (за 79 лет!) и не застраивался, как тогда и просчитали наши. Что-то там всегда хламилось, валялось, валяется, освобождается, снова вываливается...
          Замену нашим, семье рабочих, вместо изъятого предоставили не катастрофическую — немаленький дом, с хорошим участком, засаженным садом, на ровной местности, неудалённом, на правах частной собственности. Я не знаю, кто там был прежним хозяином и как распорядителем частного дома стало государство — не будем гадать. Но оттуда, из прежнего, перешла в том доме одна беда; одна, но определившая дальнейшее бедствование. Со времен революции в дом были государством по уплотнению подселены 3 семейки. Занимали они три квартирки (по комнатке и прихожей-кухоньке) с отдельными входами во двор. Юридически такая категория жильцов считалась квартирантами, но квартплату они платили по госрасценкамкопейками, ходили во двор через общую калитку (не запиралась). Пользовались общей дворовой уборной. Выселить их хозяева не моглито были подселенцы не по договору, а государственные по ордеру. От такой неуязвимости держали они себя с хозяевами дома по-хамски, без устали провоцируя на скандалы (тогдашнее развлечение вместо теперешних телепросмотров). Хозяевам же в своем дома достался подвал, переделанный в кухню и комнату (верхние срезы окон ниже уровня земли) и одна комната наверху, в цокольном этаже, с выходом на тротуар улицы с большим цокольным же крыльцом. По всей видимости, помещения, куда их вселили, планировались при постройке и затем использовались как производственные или торговые. Это подтверждается и тем, что из подвальной комнаты назвал то помещение комнатой) был еще и выход (под крыльцом) по лесенке наверх, на тротуар улицы. Участок имел форму четкого прямоугольника, со сторонами, на мой офицерский глаз, 30 и 25 метров (750м кв). Дом занимал правый передний угол  участка так, что лицевая его сторона с крыльцом и ступенями из подвала выходила на ул. Охотскую (составляла ее), а боковая - на улицу Огородникова. Почти к дому, с Охотской, примыкали ворота, с калиткою. От ворот прямо через двор, вдоль дома проходила дорожка, достаточная по ширине для проезда лошади с телегою, переходящая  в огороженный хозяйственный дворик. С левой стороны от дворовой дороги штакетником был огражден садик. На хоздворе находились необходимые постройки для размещения лошади, коровы, пары свиней, кур, уток, гусей. Там же был выгребной туалет, собачья будка с серьезной, на цепи, собакою и оставлялась отпряженная телега. В саду росло несколько абрикос, слива-земерик, яблоня, что-то ещеуже не помню. Там же привязывались детям качели, а взрослым летомгамак.  При переезде, в 37-м,  дедушка подсадил в саду, на свободные места, два росточка сирени и абрикос-дичку. А в 40-м, когда он по болезни уволился, и лошади, и телеги не стало, он посредине хоздвора посадил шелковицу (конечно, для внуковтак мне тогда и было сказано), с мелкими, но необычно урожайными и сладкими черными ягодами.



   Я у обрубленного ствола шелковицы, засохшей уже от старости, той самой, посаженной дедушкой для внуков в 1940 году. Пустырь на месте нашего домовладения по Охотская 7, в центре Севастополя. Снимок 1.7.2001 года.                     


              Тетя Валя, мамина сестра, рождения 1918 года, девушка смазливая, шустрая, тоже с гитарою, решительная в своих поступках до крайней радикальности, известная в тех краях города справедливой драчливостью, по годам, как говорится, на выданье, при переезде безапелляционно заняла себе лучший апартамент в предоставленном семье жилищеверхнюю отдельную комнату, с самостоятельным выходом на улицу, через большое крыльцо (почти веранда, с крышею, но не остеклённая). Дедушка спал в подвальной кухне, на узкой железной кровати, самого простецкого вида, в правом углу, противоположному входу. В левом углупечка c вделанной в нее чугунной плитой с несколькими конфорками для кастрюль. Здесь готовили пищу. Но только зимою, когда печь разжигали для отопления.  Была на кухне и еще одна кровать, тоже узкая, железная, у стенки справа от входа, напротив дедушки. Спал там, кажется, дядя Володя, самый младший, 1921 г.р. Между дедушкой и плитоюдверь в подвальную же комнату. Стояло в той подвальной несколько таких же простецких кроватей, стол и бабушкина швейная ножная машинка. Размещались, спали, занимались там своим все остальные. Над входом в подвальную кухню с цокольного этажа нависала  на опорных столбах веранда (она же кухня) верхнего квартиранта, проводника вагонов. Под этим нависанием на уровне подвала была как бы летняя кухня. Подтянувшись здесь на цыпочки, взрослый человек, мог из подвала  приподнять глаза над уровнем земли и посмотреть, что там, на поверхности, в саду. Летом здесь  гудел примус, стиралось белье, перекусывал, кто хотел, в одиночку. Так и стоит у меня перед глазами  дядя Володя, присевший даже не на стул, а на каменные ступеньки спуска в подвал, с кастрюлей в одной руке и ложкойв другой. Неприхотливый, непосредственный, сообразительный, работающий слесарем в депо, где-то еще подрабатывающий, всегда спешащийему в своей естественности не до тарелки. Играл он лихо на балалайке и, пританцовывая цыганенком, умел пропеть с соответствующей мимикой озорное, умное, задорное. Один-единственный только раз я услышал у него и помню вот уже 79 лет частушку:

                               Я с товарищем ругался,

                            Он назвал меня свиньей.

                            Бабы думали свинина -

                            Встали в очередь за мной.

    Сейчас далеко не каждый взрослый поймет, о чем там. А в 37-м я, 4-летний, за пропетыми словами песни живо увидел, как бабы-соседки, крикнув через забор друг другу: «Свинину дают!», бросив все, устремляются наперегонки к магазину, вытирая на ходу руки о кухонные передники. Каждый день наблюдал такие картины после крика по улице вроде: «Манку дают». Сам с бабушкой бежал для количества - в каждые руки давали (продавали) по одной порции.
             Звали все в семье в глаза и за глаза дядю Володю не иначе как Вовка, как бы подчеркивая этим понимание его молодости, подвижности, покладистости, безотказности в отношениях. Весною 39-го его призвали в Красную Армию. Особой суеты по проводам в доме не было: ни пьянки, ни гармошки, ни слез, ни звонко-пустых наставленийдело обычное, а семья не разгульная. Бабушка, в моем присутствии, собрала необходимые вещи, перебрасываясь с сыном деловыми репликами о необходимости собираемого, что-то завернула поесть. Его сестер, моей мамы и тети Вали в доме не было, дедушкитоже. Тогда, 6-летний, я был далек от переживаний других людей. Но необычность в дяде Вове, покидающем дом, в мою память врезалась не тускнеющей  фотографией. Обычно подвижного, кажущего беззаботным в мальчишеской самоуверенности, беспроблемного, удачливого в своем небольшом, моя бесстрастная детская память сфотографировала в последние минуты его пребывания в родительском доме совсем другим. У людей в памяти, обостряющейся с годами на прошлое, эпизоды былого воспринимаются через призму накопившихся с тех пор понятий, жизненного опыта, осмыслений. Через эту призму на бесстрастной детской фотографии я вижу дядю Володю притихшим, несколько растерянным, без бравировки. Он, 18-летний, остриженный наголо, от этого как бы с оттопыренными ушами, стоит в предкухонном подвале, где летний примус, одетый на выход; в больших, карих глазах - печаль обреченного, уходящего из жизни. Как предчувствующий, что никогда назад не вернется, закрученный и уложенный красноармейскою долею в неведомую ему еще чужую землю. Меня, племянника, видит уже отрешено, как будто знает, что судьбы наши больше не пересекутся, что жить ему осталось совсем немного, а мне - ...ох-хо-хо еще, от 1939-го необозримо... Никто его, конечно, не провожал ни до военкомата, ни до поезда - сентиментальщина там не водилась. Перешагнул через порог калитки в новую жизнь, казенную, короткую, безвозвратно... Помню, в конце 1939 года мы в Харькове получили от него письмо; он написал, что служит в Витебске, мастером по ремонту вооружения. Через много-много лет я узнал, что еще с царских времен в Витебске существовал артиллерийский арсенал, где обслуживали, ремонтировали вооружение и хранили его запасы. Думаю, там и служил дядя Вова, почти по довоинской специальности (артмастерэто слесарь). В письмо он вложил своё фото, в военной форме.



   Вот то самое фото. Это единственно, что осталось от дяди Вовы.  Читающий, задержи взгляд! Это не абстрактный красноармеец, а реальный,  погибший в числе 9 миллионов таких же, защищая наш народ и нашу страну от европейской нечисти. Снимок конца 1939 года.         

           В 52-ом году, уходя из дома в самостоятельную жизнь, я забрал с собою из семейного альбома несколько дорогих мне фотографий; они с тех пору меня. Среди нихи эта. Остальной семейный архив отец не сберег, но то уже другая печальная тема, и е.б.ж., допишусь и до нее. Возможно, дядя Вова писал до войны еще, не помню, но навряд ли  - был он не по этой части. А с 22 июня 41-го о нем ничего не известно. Немцы доскачили до Витебска  через несколько дней после вторжения, дезорганизуя  и сметая с дороги безнаказными ударами своей авиации все, впереди себя сопротивляющееся или только подготавливающееся к сопротивлению.  Командование Белорусским военным округом войска к отражению нападения не подготовило, не настроило на внезапность. По спящим частям был нанесен неожиданный удар, на аэродромах уничтожена враз вся авиация округа. Руководители округа с первых же минут войны оказались невоенными руководителями, обстановки не знали, войсками не управляли. Командиры отдельных частей на свой страх и риск, не информированные, выполняя воинский долг, самостоятельно, по обстановке, оказывали немцам разрозненные отпоры, до последнего живого красноармейца. Но основная масса неруководимых военнослужащих, толпами, вперемежку с беженцами, по белорусским лесам и болотам, пробирались на восток, к своим, где уже как-то лепили жесткую, позиционную оборону. А немцы давили их, неорганизованных, танками, уничтожали авиацией, брали в плен. Некоторые к своим пробились. Но дядя Володя из того котла не вышел,  не дал о себе знать. После войны моя мать неоднократно пыталась через Москву узнать о судьбе брата (была там тогда специальная служба по розыску), указывая в запросе всё отправное,  ей известное, но получала неизменный ответ: «Красноармеец Скоропаденко пропал без вести». На основании такой официальной справки государство бабушке начислило пенсию за погибшего в войну сына, рядового красноармейца. Пенсия мизернаяпомню, в сверхголодном послевоенном 46-м на эту месячную пенсию на рынке, без карточек, у спекулянтов, можно было купить только одну буханку хлеба. Но миллионы таких бабушек и миллионы вдов погибших красноармейцев, с сиротами, на развалины послевоенных улиц с протестными плакатами не выходили, увеличения пособий не требовали - понимали, что им дается все, предельно возможное.  Вдовы после 10 - 12-ти часовой работы шли с лопатами, с  сиротами, на огородные клочки, бабушки посильным трудом прижимались к пощаженным войною детямнарод выживал, выживал трудом. Выживал, проклиная немцев. А мизерных пенсий хватало ровно на выкуп в государственных магазинах  тоже мизерного количества продуктов, отпускаемых по государственным символическим, ценам. То советское государство с  голоду умереть в разоренной немцами стране родным погибших за эту страну не дало. Дотянули до лучших времён. 
             Где и как погиб дядя Володя, теперь уже никогда не установить. Но, думаю, в плен он не попал. Там он, работяга, хороший товарищ, в экстреме  по-запорожски изощренный, выжил бы, да и к партизанам убежал. О службе у врага даже и не говорюон органически не был способен, как и весь наш род, на предательство. Да и все изменники Родины, полицаи были отслежены (не в пример «без вести пропавшим»), а их родные красноармейских пенсий не получали. А если кому до выявления предательства и начислили, то с позором ее лишали. Возможно, погиб дядя Володя от бомбы, эвакуируя свой арсенал, или в болоте, в толпе продирающихся на восток...  Но если довелось ему залечь с винтовкою, то не одна  фашистская мать заплакала от пожизненного горя... Был дядя Володя из тех, кто природою наделен для боя русскою храбростью (по выражению гения-Лермонтова, поручика Тенгинского полка). Без  визга алаверды, без промаха, туда, куда и надо, без пощады... Иначе не одолеть. Из дневника начальника генерального штаба Германии Гольдера из статистики) видно, что немцы  потеряли за первые 10 дней войны с Красной Армией больше, чем за два предыдущих года в войнах по оккупации всей Европы кто не верит, отыщите другие цифры, утрите мне нос). И не сами же они дохли от русских «курки-яйки» и поголовного изнасилования русских женщин... Нет, их убили в разрозненных стычках красноармейцы и командиры, как умели. Убили такие же «без вести пропавшие», как и дядя Володя, до последнего патрона, штыками... Не было при них полковой канцелярии, ведшей учет погибшим и отсылающей похоронки на родину. Но свой красноармейский долг эти порядочные люди выполнили. И дальше, до самой Москвы, а потом и до Берлина Красной Армии воевать было легче на количество немцев, убитых ими, безвестными, в первые дни войны.


                                  Братья, вы наши плоды пожинаете,

                               Нам же в земле истлевать суждено.

                               Все ли нас, бедных, добром поминаете

                               Или забыли давно?...           


     Я теперь в 4 раза (!) старше того дяди Володи, которого последний раз видел в 39-м шестилетним мальчиком. Понятно, что уже очень пожилой, мирно, счастливо доживающий свой век и без печали это осознающий. Но дядю Володю по-прежнему ощущаю над собою, взрослее себя, мудрее, оберегающим, помогающим, снисходительным к расторможенной дури малолетнего племянника. Как и воспринимал его при нашем далеком-далеком общении. Красноармейская фотография, что дядя Володя прислал нам из Витебска, которую он держал в своих руках (не клон), лежит у меня под стеклом, обозначая его зримое присутствие в моей жизни. Бабушка ждала сына как нечуда до последних своих дней, нейтрализуя этим ожиданием материнский пожизненный кошмар потери ребенка, поддерживая этим ожиданием свои жизненные силы.  Командующего же Белорусским Военным округом Павлова, а с ним еще 5 - 6 генералов, его подчинённых, в июле 41-го военный трибунал за преступную халатность в неподготовленности вверенных войск к войне, за военную катастрофу заслуженно осудил к расстрелу. Туда им и дорога...  Но через годы хрущев, дорвавшийся до безграничной власти, с целью охаивания Сталина историю войны переписал, а генералов-преступников  посмертно реабилитировал. Но сотни и сотни тысяч, бездарно загубленных теми преступниками, военнослужащих и мирных жителей, не оживить. Прожил дядя Володя только 20 лет...

              Возвращаюсь на Охотскую. В доме, как и у всех, не было ни одной лишней вещи - лишь то, что на плечах и на ногах. Обходились только необходимым. Стены голые. И лишь в углу, в головах у дедушки, висела небольшая, узкая картина, примерно 50х20см, на тонкой доске, без рамы. Висела невысоковстав на кровать, я ее мог рассматривать в упор. Сквозь вековую закопченность тускло просматривался обычный лубочный малороссийский пейзаж: два-три пирамидальных тополя, дорога, степь, обрезанное кромкой картины озерцо - дешёвый рыночный ширпотреб. Но раз занесли в дом такое, держали на стене перед глазами, перевешивали при побелках, знать, была в том часть души дедушки и бабушки из далекого-далекого гуляй-полевского степного детства. (И мои на стенах, сегодняшние, картиныне из того ли гуляй-полевского зернышка) Да, еще в комнате на гвоздике висела гитара, с красным бантом на грифе, знаком, что хозяйкаженщина, тетя Валя. (Умели быть броскими, внутренне очень скромные, севастопольские, южные русские девушки).
             На этой гитаре играл и дядя Коля, когда играл. А вот его, дядю Колю, все, тоже в глаза и за глаза, звали, называли не иначе, чем уважительноНиколаем. Был он заметно высокого роста, крепкого телосложения, несуетливый, собранный,  с выверенными движениями, с открытым красивым мужским лицом. Образования у негошкола без нескольких последних классов, но благодаря любознательности и здравомыслию на малообразованного не походил. Как-то все у него говорилось и получалось правильно. Никогда никто ни за что и ни в чем его не оспаривал и не осуждал: все у него изначально было разумно, необидно, понятно, к месту, неоднобоко, справедливо, доброжелательно, не на себяни придраться, ни возмутиться, только удовлетвориться, согласиться. Умелый в любой работе: мог и электромонтером, и слесарем, и сантехникомво всем разбирался. На гитаре играл, подпевая, как-то заметно без усилий, непринужденно, как люди за столом - ложкой. При курении, мне  на потеху, выдыхал дым идеальными кольцами, которые одно за другим подымались, расширяясь, к потолку и там растворялись, таяли. Кто-то видел еще такие кольца? Я большеникогда.
             С середины 20-х годов началом Сталинского руководства) в стране начали внедрять, культивировать, массовый спорт. Внедрять впервые (!) со времен появления на Земле нашего славянского вида и в любых государственных формациях. Был при Совете Наркоматов общий, координирующий спорт и физкультуру, орган; он так и назывался: Комитет физкультуры и спорта. Но вся конкретная работа по созданию спортивных баз и по охвату физкультурой всего ходячего населения страны было возложено на профсоюзные организации с подключением, конечно, вездесущего комсомола. В городах, районах, колхозах, при заводах, в ВУЗах, в воинских частях строились стадионы, спортивные площадки, создавались кружки, секции. Обязательные занятия физкультурой проводились на отведенных для этого уроках во всех учебных заведениях страны. Вся организованная молодежь неотвратимо сдавала нормы, как в народе говорили, на значок ГТО (готов к труду и обороне). Для этого надо было суметь выполнить немаленький комплекс спортивных упражнений по бегу, плаванию, прыжкам и пр., вложившись в предельные для нормального человека нормативы. Сдавший получал удостоверение и значок, с гордостью носимый на груди. С такой гордостью теперь у душевно-тухлых стало модным выставлять напоказ растатуированные части своего испоганенного тела. А тогда стране трудящихся нужна была здоровая нация, здоровая телом и духом. Для массовой заинтересованности людей заниматься спортом использовалась природная, биологическая тяга человека к верховенству, к первенству, направленная в русло массовой спортивной состязательности. Спортивные соревнования проводились повсеместно, на всех уровнях, по всем видам. Но я здесь не о советском спорте вообще, я о спортивности дяди Коли. Запорожские гены независимости - характерологические черты его личности, подсознательно отвергали любую заорганизованность, стадность, подчиненность чужой воле. Поэтому не вступал он не только в комсомол и в партию как его туда тянули! - по всем статьям был для них идеалом), но и в спортивные секции там он тожеидеал). Но никогда не отказывался выступить разово за честь своего предприятия или профорганизации, и всегда успешноталантлив, самобытен был во всем. На проводимых однажды в Севастополе соревнованиях на первенство области, не занимаясь до этого боксом, как в задорных-лубочных рассказах Джека Лондона, побил он маститого чемпиона-тяжёловеса Крыма. И к восторгу севастопольцев судья поднял вверх его руку в перчатке. 
              Севастополь тогда был небольшим городом, коренное население друг друга в той или иной степени знало. Знали в городе и дядю Колю. И не только по разовым спортивным победам, и не только по   вечерним самодеятельным, с братьями, концертах на Приморском бульваре. Он замечательно ездил по узким, с крутизной, севастопольским улицам на своих служебных машинах. Между трамвайчиками, конными повозками, пешеходами, перегоняемым скотом. Не имелось тогда на улицах ни регулировщиков, ни светофоров, ни разметок, ни дорожных знаковпередвигалось всё по понятиям. Было такое возможно, конечно, потому, что скоростного транспорта, автомашин — по пальцем пересчитать. Машины были такой редкостью, что выхлопные газы воспринимались приятным запахом, и люди с удовольствием вдыхали в себя аромат проехавшего автомобиля. А дядя Коля к моей памяти 36 года), отслужив уже армию, работал шофером (так тогда говорили, не водителем) в морском порту (не военномпассажирские, грузовые перевозки). Не знаю, сколько тогда было там машин, но видел я его попеременно на двух: легковой «эмке» и грузовой «полуторке». На легковой он возил начальника порта, на грузовойвсе остальное. Возможно, и было-то в порту всего два автомобиля и один шофер - так очень могло быть. Начальник порта жил тоже на Охотской. От нашего дамавыше, на повороте улицы, там и сейчас бросается в глаза несуразная калитка в каменном окаймлении, пощаженная войною и временем. Машины дядя Коля, мало сказать, содержал в ухоженном состоянии, он перебирал там все детальки, заменял, подгонял, притирал, превращая их, машины, из серийных в индивидуальные штучной сборки. Они, тогда примитивные, в руках дяди Коли не тарахтели, не чадили, не буксовали, не останавливались на вынужденную, легко и послушно управлялись. Во всем талантливый, он и машины водил виртуозно, на хорошей скорости, с исключением возможностей столкновения и наезда. С одобрением и пониманием смотрели севастопольцы на лихие, впритирку-расчетливые, объезды препятствий, нерасторопных, зазевавшихся - знали, кто за рулем: Николай Скоропаденко, красивый, сильный, умелый, порядочный, непьющий русский парень, возвышающийся над обыкновенным, мой дядя. Он фасонисто одевалсясам, от матери и сестры самоучкой, кроил и шил на себя, по своим замыслам, на бабушкиной машинке брюки и рубашки, ремонтировал обувь. Видный парень был, необыкновенный...


  Это единственное, что осталось от дяди Коли. Это не клон, он держал это фото в своих руках. Фотографировался в начале 30-х годов, на срочной службе в Красной Армии. Читающий! Вглядись внимательней в облик этого конкретного русского человека.  Он погиб, обороняя Севастополь. Но и его усилиями было убито и закопано в севастопольскую землю 300.000 немецких и румынских подонков. На это количество уменьшилось на нашей, оккупированной ими земле убийц и насильников. На это количество стало легче добивать остальных и добить их в самом Берлине.                  


   

        Он и женился необыкновенно, 26-летним, в 38-м году. На... известной всему городу потаскухе Верке. Была та Верка крупной, не по годам рыхлой, непосредственной до олигофрении, безалаберной и ленивой тварью. Не знаю ее происхождения, но родители ее в Севастополе в те годы не жили, наверно, уже нигде не жилиих никогда не упоминали. Имела сестру, Муську. Та,  лет на 10 ее старше, артистка-статистка севастопольского драматического театра, была замужнюю за евреем Яшкою Лейфером, директором самого большого в городе продовольственного магазина. С этой семейкой пришлось мне пообщаться в годы войны и немного позже.  Но по довоенному Севастополю я их просто не знал.  А называю их троих, для меня тогда очень взрослых людей, по пренебрежительным именам не для подчеркивания неуважения к ним, Просто другими именами их в нашей семье никогда не называли. И с годами я все более осознавал, что  заслуженно - не пренебрежение это, а определение. Но имела та Верка невероятное по тем временам и для ее невеликих лет достояниеотдельную квартиру. Как она досталась ей, не знаю. Это малюсенькое каменное выграждение, прилепленное к отвесной скале малодоступного закутка в центре города. Задняя стенката самая скала, окошко с ладонь, ни воды, ни канализации, ни электро. Половина помещениятопчан с наброшенным барахлом. Но без соседей и «под ключ» от висячего замка на перекошенной двери. (Вот запомнилась такая мерзость! Наверно, необычностью. А  только один раз там был, 6-летним). Жилье для жилья, конечно, не пригодное, но для повального развратасамый раз, по уровню. А одинокие мужики от сотворения Севастополя и до развала страны бродили по городу несметным количеством, пьяными толпами. И в Веркины годы - все ее, покладистой. Помню, видел, слышал, уверен, что не было среди знакомых (весь коренной Севастополь), не открывших рот от изумления невероятностью дяди Колиной женитьбы. Но не злорадствовали несчастью, не подсмеивались за спиноюне имелось у него в городе ни врагов, ни завистников. А родных, родственников оно,  сказать, прибилоничего не сказать... Никто из родных его не упрекал в глаза, не охал, не расспрашивал, не выражал недоумения, не осуждалочень уважали все дядю Колю. Смирились с его и своим несчастьем. Я теперь думаю, что подловили его на беременности. Подробностей не знаю, но помню, что сильно в этом деле кляли артистку-Муську. Как раз в те времена с целью помощи сиротам и матерям-одиночкам  и для ужесточения нравственно-моральной ответственности мужчин за половое поведение был принят закон об упрощении взыскания алиментов. О ДНК еще не имелось даже гипотез, и судьям для принятия решений достаточно было показания даже единого свидетеля, видевшего двоих, просто разговаривавших на улице. Решения жесткие, тенденциозно в пользу женщины, далеко не часто справедливые, но общество встряхнувшие, оздоровившие нравственность советских на многие годы вперед, сдвинувшие мужскую мораль к необходимости уважения женской и детской доли. А на судьбах пострадавших, подловленных мужчин, отчислявшим свое  и не своим, учились остальныеупреждай поступки продуманностью. Да и женская мораль тоже сдвинулась, но к внутренней требовательности уважения женского достоинства при общении с мужчинами. (Менял, менял Сталин людские нравы в создаваемом социалистическом обществе). В этой же связке был принят закон и о запрете абортов. Для многих неоднозначный, но заставивший людей быть ответственными в половых отношениях, а выживание матери-одиночке и сироте государство посильной помощью гарантировало. Да и лишних людей, даже младенцев, в той стране не было. (Мудр был Сталин! Во всем!). Конечно, мог дядя Коля отделаться только алиментами и придать вечному забвению мимолетно совершенную глупость. Но были и он, и родные его порядочными русскими людьми, с внутренними понятиями обязательства,  способные нести свой крест вне зависимости от его тяжести. В лачуге, на произвол полудебилке, ребенка не оставили. Взяли в свой дом, а вмести с ним  - и Верку, на свое иждивение. К какой-либо домашней работе то животное приспособлено не было. Лежала весь день с сыном на кровати, в единственной подвальной комнате, и без нее, до нее, набитой людьми. Их, Верку с ребёнком, обстирывали, кормили; выхаживали младенца. Её не корили, не привлекали к труду, не поучали, не вовлекали в разговоры. Люди жизненно умные, общение с ней ограничивали необходимым обслуживанием. Да и ей иного совершенно не требовалось. Иногда с ребёнком на руках выпроваживали на улицу, подышать свежим воздухом. Пристраивался к этим прогулкам и я, 6-летний. Со мною разговаривала она на равных, не сюсюкаясь, не подбирая псевдодетских слов, как-то оживлялась, растормаживаясь. При всех ее умственных и нравственных недостатков, понимала, что я единственный в доме по малолетству отношусь к ней непосредственно по-доброму, а не  через корректно по необходимости, презирая. Гуляли по узеньким, кривым во все стороны, уличкам, опоясывающими склон Зеленой горки, говорили о том, что попадалось на глаза. Недавно я прошелся по тем местам. Те же кривые улички, те же каменные домики севастопольских первопоселенцев. Через те же каменные стены так же выглядывают ветви винограда, миндаля, абрикоса - вещи долговечнее людей... 

           Дядя Коля был убит 14 июня 1942 года в блокированном Севастополе. На  Большой морской, у углового дома спуска по ул. Октябрьского. Он мчал на машине к медицине рожающую сотрудницу, ту сопровождала, поддерживала, ее подруга. Я не знаю, откуда они выехали и в какую сторону по улице Морской стремились. Передаю только запомнившиеся из середины 40-х годов, из пересказов, некоторые детали обстоятельства гибели. Дядя Коля до последнего своего дня работал в той же должности шофера морского порта, невоеннослужащим. Работал за рулем самозабвенно, умело, удачливо, неуязвимо. В той драматической обстановке - как в своей тарелке. Помню из рассказов участников тех событий, слышанных мною в 44, 45, 46-х годахсовсем тогда свежих воспоминаний, что из всех переплетов дядя Коля выходил неизменным победителем, живым, неизуродованным. Вот сейчас напряженная моя память выдала мимоходом рассказанное кем-то из блокадников (кажется, Яшкою Лейфером, весною далекого 1944 года, когда Севастополь был еще под оккупацией), как оказавшись за линией фронта наступлениях-отступлениях перемешано), времени там дядя даром не потерял - вывез прибитого немецкого майора с сумкою, набитой документами.  Под бомбами, снарядами, рядом с тысячами, погибающих в боях и на городских улицах,  подвигом такое не считалось, не замечалось - не до того. Один немец, даже и майор, из 300 тысяч (!) их уничтоженных под Севастополемсоринка. Вообще понятия подвига там среди людей не существовалокаждый делал, что умел, на что был способен в той не поддающейся пересказу обстановке, пока смерть его не настигала. Тетя Настя, бабушкина родная сестра рассказывала, что дядя Коля, человек очень родственный, иногда заезжал к ним, сбрасывал что-то деревянное на дрова. Выглядел таким же красивым, в кожаной куртке, уверенным в себе, правильным, неуязвимым, как бы над всем происходящем кошмаром. В последний заезд он привез на сохранение некоторые вещи из дома на Охотскойпостельное (другого там, ценнее, и не бывало) и несколько из своего носильного, зимнего. Тетя Настя эти вещи сохранила. Два года оккупации прятала их  в скальных норах от румынских мародеров, проветривала, просушивала. Голодая, не променяла те вещи для своей семьи у татар на муку-самомолкудумаю, этим обозначала для себя  святость родственных отношений, живя уверенностью в возврат Красной Армии и в обязательность встречи с эвакуировавшимися родственниками. Свои вещи, все годное татарам, они променялиэтим и выжили. 
          Я, читая многочисленные воспоминания-мемуары участников той обороны, слушая бесхитростные рассказы простых людей, переживших те события, вникая в официальные исторические документы, посещая музеи, скрупулезно отслеживал происходящее в Севастополе в последний день жизни дяди Коли14 июня 42 года. Все понимающие, тогда уже понимали, что город держится последние дни. Держится на отчаянии, на отрешенности от жизни обреченных, засевших в развалинах городских окраин. Они не отступали, там и оставались убитыми. А несметные немцы по их телам продвигались несколько метров до очередных залегших,  пуская впереди себя ливень пуль и огнеметные струи. Но и на каждом метре щедро добавляясь собою до той самой цифры — 300.000.  Зенитной артиллерии к 14 июня уже не существовалоуцелевшие орудия вывели на передовые позиции для поддержки обороняющейся пехоты. Не было и авиации прикрытия: севастопольские аэродромчики перепахали снарядами, а самолеты  наши перебили в неравных боях. И немцы над городом летали не как на войнебеззаботное, наглое развлечение. В тот день немецкая авиация произвела на город 900 (!) самолетовылетов. Забавлялись убийством с воздуха даже одиночных людей. Передвижение замерло. Все это всем было известно. Но думаю, иначе думать не могу, что начальник, пославший, попросивший или разрешивший (навряд ли приказавший) в той обстановке отвезти роженицу к медикам, был убежден, уверен, что Николаю Скоропаденко такое по способности. Не безумным был начальник порта - я его знал. Не послал бы на авось, т.е. на смерть, своих подчиненных. Ведь для того и разрешил, чтобы сохранить жизни матери и ребенка... Были, конечно,  в успешности проскока уверены и две женщины-сотрудницы, знавшие своего Николая по совместной работе (тот ад был их работаю), иначе не сели бы к нему в машину на верную гибель, Да, наверно, сами и инициировавшие ту роковую поездку. Был в успешности уверен и дядя Коля: не позволил бы он себе рисковать чужими жизнями, да и своей тоже - все делал правильно, наверняка, продуманно, а потому и удачливо. Знал, что немца переиграетдело привычное. Легковая машина тогда была у него с открытым специально верхом, чтобы видеть из машины небо. Рассказывали, что машину ту он собрал сам том Севастополе было из чего собрать), отрегулировал под себяподвести его она не могла. Без сомнения, дядя Коля отслеживал все движения погнавшего за ним немца, учитывал его скорость, высоту, эволюции, углы атаки. Просчитывал от этого траекторию полета пулеметных пуль и точки падения сбрасываемых бомб. Поражений избегал  резкими остановками или стремительными рывками в безопасную сторону. Немец, наверху, тоже рассчитывал стрельбу и сброс  на обязательное попаданиеобучен был той науке в военном училище и на полигонах. Но после сброса бомбы полетом ее уже не управлял. Летела она самостоятельно, по траектории своей инерции, имеющейся в момент отрыва от самолета. Думаю, та последняя дядина бомба, имела какой-то аэродинамический дефект примеру, от погнутой лопасти стабилизатора), погнавшего ее по искаженной, не поддающейся просчету траектории туда, куда нормальная никогда бы не упала, и куда дядя Коля рванул для спасения свою машину. Бомба взорвалась перед капотом. Все трое погибли сразу. Дядю Колю взрывом выбросило из машины. Был он в кожаной куртке. Похоронили их женщины, жительницы окрестных развалин, всех троих с неродившимся в одной воронке. Говорила мне  Рита, моя сестра, жившая с 50-х годов в Севастополе, что одна из тех женщин через несколько лет посадила на их необозначенной могиле три тополя. Может, и так. Разговор тот был между нами последним, больше мы не виделисьчерез две недели Рита умерла. Теперь не уточнить. Но в ближайшем от места гибели послевоенном дворе, действительно, растут три уже хорошо постаревших тополя — тополиный век недолог. Может, там и захоронение. Их таких, необозначенных, по Севастополювся не застроенная еще земляная поверхность...

            Верка с Муськой и детьми из блокированного Севастополя были вывезены уже морем, втиснутые на корабль дядей Колею. Яшка, из его же доверительных рассказов, в войну не напрашивался. Но попытаться здоровому мужчине проникнуть на корабль —  означало обречь себя на неотвратимый и немедленный расстрел, у корпуса того же корабля. Он работал на каком-то блокадном производстве, в катакомбах, но попал однажды в уличную облаву и без разбирательств, согласований и проволочек был  затолкан в машину и отвезен в окопы непосредственным защитником Севастополя. Он никогда не распространялся о себе на войне. Но раз свои не застрелили, значит, делал там в окопах он своё солдатское дело не хуже других. Директор крупнейшего севастопольского гастронома, был Яшка человеком, конечно, способным и храбрым, работающим добротно и только на результат, да и умеющим сберегать доверенные ценности.  Думаю, по егошней природе было ему одинаково, безошибочно и ответственно, что костяшку на магазинных счётах, подсчитывая выручку, отбросить, что защищая страну, нажать на спусковой крючок своей винтовки. И там, и там он делал своё дело, коль оно делалось его делом. Сколько раз он выстрелил, столько и убил немцев. Не могло быть иначе. А вот уже раненного в бою, незадолго до падения города, дядя Коля, пользуясь портовыми связями, на один из последних кораблей его протолкнул. Взяв, по яшкиным рассказам с него клятву, что его сына Сашку и жену Верку тот в бедствии не оставит. Яшку морем вывезли на Кавказ, подлечили в госпитале и опятьв пехоту. Участвовал в обороне Закавказья. Осколком мины перебило там ему правую руку, где-то уже в 43 году. Из госпиталя выписали инвалидомскрюченные пальцы не выпрямлялись. Врачи предписали неустанные разминочные упражнения, обещая восстановление нерва по 1 мм в день. Но Яшка ради гарантии неучастия в войне в третий раз разминку не делал. Перебитую руку носил на груди, на подвязке через шею. Для искалеченной, но зажившей руки, такое подвязывание, конечно, уже не требовалось, но избавляло на улице от бесцеремонных и оскорбительных реплик, в лицо и в спину, всем мужчинам, без видимых дефектов, от озлобленных, измученных войною женщин, матерей, вдов: «Нажрал морду в тылу, прячется от фронта, а мой погиб...» А про Яшку с вызывающим наслаждением добавляли бы и похуже за ярковыраженный облик. Двух медалей его: «За оборону Севастополя» и «За оборону Закавказья» под донашиваемой шинелью видно не было, да и не давали мужчине две медали право не воевать. Не было видно под шинелью и двух ленточек на яшкиной груди за ранения. Был тогда такой знак солдатского страдания: краснаяза легкое, желтаяза тяжелое.
           Из госпиталя Яшка, уволенный из армии по инвалидности, оформил предписание на жительство не на Алтай, к Муське и Верке, а в уже освобожденный Киевпоближе к Севастополю, да и развернуться в Киеве еврею можно было понадежнее. Вот здесь, на киевской улице, случайно, в начале 1944 года, встретились земляки и почти родственникиЯшка и моя мама. Отец, в то время зам. командира по тылу необычно большого зенитно-артиллерийского полка (больше 4.000 едоков), защищающего киевское небо, взял Яшку  в полк, вольнонаемным начальником полкового хлебозавода. Нареканий в Яшкин адрес по работе я никогда не слышал. Пек хлеб не по ГОСТовской рецептуре, а из того, что полковые продотряды добывали в освобождаемых от немцев грабленых и переограбленных украинских селах. К муке, ржаной, гороховой, гречишной, пшеночной и прочему, что мелится муку) и закисает на  хлебных дрожжах, добавлял до весовой красноармейской нормы картошку, морковь, даже свеклу. Выпекалось непривычное, ругаемое, но безвредное, поддерживающее жизненные силы стреляющих по немецким самолетам. Жил Яшка сначала у нас. Но чаще ночевал на работе,  посильной далеко и не всякому, даже еврею. Представить невозможно,  непостижимо теперь уму, как он раздобывал топливо для хлебопечей, воду, как принуждал подчиненных выполнять, выполнить невыполнимое, как вел учёт, пресекал разворовывание... И бесперебойно, беспрерывно, тоннами... Как там не находиться дни и ночи... Но если ночевал у нас, то разговоров с матерью о Севастополе, о довоенном и блокадномконца не было. Я сидел возле них, впитывал в себя, расширяя познания и кругозоргде там телевизору... Яшка был умным, проницательным, неунывающим человеком. Чуть выше среднего роста, худощавый (не только в голодную войну), кучерявый, с типично-еврейским лицом, располагающим к себе умелым обыгрываем своего еврейства, быстрый в движениях и сообразительности, искренне доброжелательный в разговорах. Умел удивительно ловко и безобидно не понять и обойти ответом любую просьбу, не втянуться в обещания. Доброй насмешливостью над собою и обстоятельствами мог пригасить агрессивность на него наскакивающих. Тяжелое раздумье, угрюмость, раздражительность, озлобленность, суетня, легковерность, внушаемость - это не Яшкино, с ним несовместимое. Не мог Яшка, бреясь или зашнуровывая одной рукою ботинок, не петь что нибудь пустовато-задорного, из довоенного, вроде:


                                  Взял тебя я босу, курносу, безволосу

                             И стал тебя в порядок приводить, и-ить.

                             А ты мне изменила, другого полюбила...

                             Зачем же ты мне шарики крутила?!

                                  Хо-хо!


     Удивительно, как он, без военного образования, рядовой солдат, генеральским кругозором (далеко, ох! не каждого генерала) охватил уже тогда весь ход и обстоятельства Севастопольской обороны, да и обороны Кавказа. Читая через много-много лет мемуары участников тех событий и исторические изыскания, испытывал и испытываю ощущение, что все там толкования позаимствованы из яшкиных киевских скорбных повествований, слышанных мною в начала 1944 года. Он много рассказывал о виденном на войне, о непостижимом солдатском труде,  о разумных и об  отвратительных командирах, о применяемом оружии, о повадках противника. Но никогда не упоминал о себе на войне, будто его там и не было. Думаю, пребывание в состоянии пушечного мяса его организм начисто вычеркнул из былого, интуитивно предохраняясь от саморазрушения.  Заставляем же мы себя не думать о неприятном. Но Яшка - радикально,  с радикальным.
             Были у Яшки и еще странности. Отец в нашем же подъезде отыскал и хлопотанием полка  горисполкомовским ордером закрепил за Яшкою 2-х комнатную квартиру бежавшего с немцеми изменника Родины. (Киевская квартира в центре города -  невероятное! Такое мог сделать лишь мой пробивной отец, ловко воспользовавшись обстоятельствами только что освобожденного города). Отец же достал Яшке пропуск на переезд Муськи и Верки в Киев (без пропуска перемещение в войну не разрешалось). Конечно, делал он это по слезным Яшкиным просьбам и под давлением матери. По окончании войны Яшка сменил ту квартиру на севастопольскую, в которую все его и переехали. Но ни разу Яшка не сказал отцу спасибо за содеянное, жизнеопределившее. И даже потом, когда с войною утряслось, работая директором крупнейшего в Севастополе гастронома, разве не мог он с тортиком заскочить к матери и отцу в Ялту, помянуть прошлое, выразить признательность! Не странно ли это?  Как-то в хлопотах по переезду, сразу после войны, Муська и Яшка отлучились ненадолго из Киева, а их сын, студент, попросил у моей матери денег, немного, но денег. Мать, конечно, не отказала, дала. Но, не отрицая долга, деньги Яшка не вернул. На напоминания отделывался обычными увертками. Почему, что за принципы? Копейки, ведь... Не странно ли это?  Погибшую мою мать похоронили в Севастополе. Гроб с её телом полдня стоял на Охотской. Сотни людей, коренных севастопольцев, пришли с нею проститься, пешком, через весь город сопровождали до могилы. Но ни Яшка, ни его семья, живя в сделанной им матерью квартире, проститься с нею не пришли, соболезнования, признательности не выразили. Не странно ли? Правда, есть у меня одна на этот счет мыслишка. Не сам же Яшка, себе в удовольствие, изворачивался весною 44 года, на разрушение организма, в человеческом невозможном и выполнял своим хлебзаводом невыполнимое.  Конечно же, не сам, и не общие военные обстоятельства принуждали. Дожал его и не выпускал из этого состояния конкретный непосредственный начальникмой отец. Он-то и задал  Яшке необходимый тогда темп и стиль работы. Яшка полк (4.000 едоков!) не кормил. Он только пек хлеб, пек из ему привозимого. Полк кормил отец. Хлебтолько составляющая красноармейского пайка. Изыскивание продовольствия по разоренной Украине, приготовление пищи, одевание полка, помывка в бане, стирка, транспортные перевозки, обеспечение помещениями, похороны и бесконечно пр., пр... - все на начальнике тыла полка. Мог в этом белкином колесе отец уделять внимания начальнику хлебозавода не больше потребного для бесперебойной выпечки хлеба. Но какого внимания...! Крут был отец, сам видел, как стволом нагана бил он в лицо провинившегося. За его спиною защитником и поощряющим стоял военный прокурор воюющего государства, а перед ним - 4.000 голодных, защищающих государство. Без растаптывания человеческой личности выполнять невыполнимое не заставить... Наверно, воспоминание о том отцовском «внимании» было для Яшкиного организма не менее разрушительным, чем воспоминания о солдатском окопе. Вот и нейтрализовал он его, воспоминание, мелкой, нерусской пакостьюневозвращением копеечного долга. Умный Яшка был, понимал, что не потерянными копейками попортит отцовское самочувствие, а четко выраженной этим невозвращением неблагодарности за приют и квартиру.  Мыслишка эта лично мне яшкины странности несколько объясняет, но нестранностями они от этого для меня не становятся.
           Осенью 1954 года, по окончанию училища, я несколько дней гостил у бабушки, в Севастополе. Полтора года прошло без Сталина, и в стране уже начали сказываться плоды хрущевского правлениярезкое ухудшение продовольственного снабжения. В Севастополе, закрытом военном городе, снабжалось получше. При мне бабушка собирала продовольственную, крупою, посылку в Херсон тете Вале, где в магазинах вообще ничего не было, сетуя на отсутствие сахара. Я вызвался достать у Яшки, на что бабушка замахала руками: «Не даст!» Через много-много лет, директором ялтинского рынка, довелось мне побывать в яшкиной шкуре отказывателем (при социализме в состав рынка входили магазины, торгующие дефицитом по твердым ценам). Тогда только понял я, каково это отказывать и почему. Но молодым лейтенантом, далеким от торговых реалий, пробился в Яшкин кабинет через заслоны продавцов и магазинных рабочих с такой, казалось бы, пустяковой просьбой: всунуть, всего-то, руку под прилавок и достать просимое. Яшка встретил меня приветливо, но с понятной опаской: никто к нему не приходил с «На!», все с - «Дай!» С уважением посмотрел на мои лейтенантские погоны, в сахаре из-под прилавка отказал, но пригласил на вечер домой,  где и дал (продал) пару килограммов. Помню, на  Муськин вопрос не собираюсь ли жениться вклинился примитивной, но располагающей к себе еврейской шуточкой: «Я ему, еще ребёнку, говорил, что лучше два раза развестись, чем один раз жениться!». Видел я его тогда последний раз. Слышал, что по суду они с Муськой отобрали у неисправимой Верки нового, безотцовского ребенка и его усыновили. Вот такой был Яшка, наш единственный из евреев, через дядю Колю, родственник. В тяжелую годину нашей страны не сбежавший в Ташкент. А что осколок мины попал ему в руку, а не в голову, так здесь еврейские хитрости ни при чемпуля дура. Пустых песен его никогда не пел, а сейчас, при воспоминании о Яшке, неожиданно одна из памяти всплыла: «...шарики крутила...Хо-хо!»  И если при случае вот написалось о чужом мне человеке так пространственно, значит, что-то и он вложил доброе в мою личность...
Дома,2012 г.


            Безалаберная Верка в войну и до конца жизни оставалась сама собою, со своими  главными определяющими: отвращением к работе и неутомимостью в удовлетворении мужчин. Через суд, по иску моей матери и ее младшей сестры тети Вали сына дяди Коли Сашку, рождения 1939 года, у нее забрали, лишив материнства. С середины 44-го до конца 46 года он жил в нашей семье, потомв семье тети Вали. Они его формально усыновили. Последний раз видел я Сашку, тогда еще школьника, в 1954 году, заехав на пару дней офицерского отпуска в Херсон, к тете Вале. Был он парнем крупным, мрачноватым, даже замкнутым, со средними школьными способностями, с наследственной тягой к копанию в технике. Лицом похож на отца, но не открыт, не талантлив. После школы он поступил в Ставропольское радиотехническое военное училище. Мы с ним, курсантом, редко перебрасывались письмами, о насущном. Как-то по его просьбе высылал ему немного денег от своего холостяцкого, в вечном минусе, бюджета. Училище он окончил, лейтенантом, но послужить не получилось. Со слов сестры Риты, у него стало более заметно проявляться в поведении отклонение мрачностью от нормыконечно, демобилизовали. Получил как инвалид Советской Амии в Севастополе квартирку, вернее, помнится, комнату в коммуналке,  небольшую пенсию. Рита его часто, по городу, встречала. Работал мастером по ремонту бытовой техники. Был тихим, но ограниченным, не интересным для общения. Лет 15-20 назад исчез и с ритиного горизонта.  А Верка в каком-то году пристроилась  работать на почту, целенаправленно в отдел именно сортировки армейских писем. Добывала из матросских конвертов материнские трояки, но недолгопосадили. Тоже где-то растворилась, в небытие...
             В сохраненных тетею Настей вещах, что перед гибелью привез дядя Коля, был и его свитер, шерстяной, самовязка, с откидным воротником, как у рубашки, из двух ниток: светло-коричневой и серой. Вроде цветом и не яркий, не броский, но тональностью привлекательно-элегантный, вызывающий у встречных обязательное ощущение о незаурядности его одевшего. Во всем был дядя Коля талантлив!.. Было, помню, в нашем семейном альбоме фото дяди Коли в том свитерекрасивый, крупный, открытый, порядочный, непьющий... Не сберег фотографии отец, наше духовное семейное достояние... Только в моих глазах оно, то фото, и осталосьстоит, как говорят, перед глазами... Этот свитер, немного ушив, бабушка передала мнеэх, и бедные же мы после войны были на одежду! К концу школы износил я его в несвитер, как в известной побасенке: «...один ворот остался». Но как-то никогда, по молодой ограниченности, не додумывался о святости носимого. Отцу бы мне подсказать... Но отец был суров, далек от сентиментальности, с прагматическими жизненными установками. Ему, на фронте начальнику тыла полка, подчинялась похоронная полковая команда, которая согласно приказа Наркома обороны (во время войныСталин) обязательно снимала обмундирование  с захораниваемых в братские могилы.  Тем приказом определялось, кого по чину хоронить только в белье, кого  - в гимнастёрке, а кого - даже в гробу, в сапогах и с оркестром. Всё в русской армии всегда регламентировалось, даже скорбное... В текучести веков приходили в нее люди солдатами и генералами и уходили, а армия традициями, регламентациями и ритуалами оставалась монолитным вечножителем... Снятыми вещами начальник тыла в какой-то мере обеспечивал одетость личного состава своего полка. Главноеотстояли, защитили, победили. А как иначе? На войне все иначе... В полевой сумке убитого в Сталинграде лейтенанта-мальчишки нашли самодельное стихотворение:


                                      Мой товарищ, в предсмертной агонии

                                   Не зови ты на помощь людей -

                                    Дай-ка, лучше согрею ладони я

                                    Над кипящейся раной твоей.

                                       И не плачь, не скули, словно маленький -

                                    Ты не раненты просто убит.

                                     Дай-ка, лучше сниму с тебя валенки - 

                                     Мне еще воевать предстоит...


     Я, своими жизненными понятиями, считаю это стихотворение лучшим из всего, что написано в войну и про войну, гениальным кристалликом в нашей духовности. Если кто знает лучшее, покажите мне, переформируйте мои понятия! Даже не о войне здесь, а о нашей стране, о наших людях на войне. Вот такое оно было, в валенках с третьего, с четвертого, остановившее, разгромившее 400-миллионную орду европейской цивилизации, колонизаторов. А нам, нации, теперь неустанно внушают духовным наследием квадратный «шедевр» Малевича, раскрученного витебского еврея. И наша гнилая интеллигенция (как были правы в этом эпитете большевики-сталинцы!) стадом, причмокивая языком от умиления, умудряется находить гениальность в очередном мошенничестве с голым королем. А до лейтенантского этой гнилой не ниспуститься. Или не подняться? Как правильней? Не даст ниспуститься искреннее интеллигентское убежденность в своем всезнайстве. Не даст - неограниченное стремление  ограниченного интеллекта к модным познаниям с поверхностей продажных СМИ.
            Ехал я сегодня в маршрутке, как всегда на заднем сидении по перешедшей в автоматизм солдатской выучке: впереди все просматривается, а спинав не опасности. Получилось так, что все сидячие места заняты, а в проходе осталась стоять вошедшая последней скромненькая, но подвижная, на мимику тоже, симпатичная, лет 25-и, девушка. Я посчиталс обоих сторон прохода, возле стоящей девушки сидело пятеро разных парней, трое из них явно интеллигентного вида, один даже в очках. Видели девушку, касалась она их коленей своей юбкой, но место не уступил никто. Молодые, здоровые, непьяные, не под бомбами, но никто не встал, с душевной улыбкой не указал на освобожденное место... Если бы эти молодые дяди не уступили место немощной старухе, я бы мельком, не останавливаясь вниманием, отметилневоспитанные, теперь явление обыденное. Но здесь уже явное мутантство, перерождение биологии. Нормальный молодой мужчина, независимо от его семейного положения (но без жены рядом), своим мужским началом должен был бы встать, предложить место. Даже просто для мимолетного заигрывания, доброго ответного взгляда, на всякий случай. А еще бы и постарался при этом изыскать, прощупать возможность для предложения сблизиться, в приличной, конечно, завуалированной форме. Но у тех пятерых выхолостил американский образ жизни мужскую естественность, мутировал биологию. Сидели они равнодушными, не возбуждаемые присутствием рядом хорошенькой девушки, а той было стыдно. На ее подвижном лице отобразились и обида от безынтересности к женским её прелестям, и неловкость нахождения в таком окружении. Отобразились и понимание, что одетые в мужское, не мужчины, и желание побыстрее разрядить ситуацию, что с явным облегчением она и сделала на скорой своей остановке. Вот оно, духовность от квадратов малевичей!...
         В 61-66 годах мне довелось служить в Германии. Мы, русские офицеры, выходцы из сталинских пионеров, не переставали удивляться и возмущаться непривычными для нас отношениями между немцами-пассажирами в общественном транспорте. Купил билет и сидит в удовольствие - ни старику, ни женщине, ни ребёнку... Мы всегда вставали, уступая место, приглашая сесть, а чаще и вообще не садились, даже и при наличии мест. Но меня при этом не покидало ощущение, что немецкий народ воспринимал такой жест русского офицера, не как признак воспитанности и искренней помощи более слабому, а как признание нами своей расовой неполноценности, руссеншвайнства. Но я к их европейской перецивилизованности относился с пониманием... Немецкому молодому было комфортно сидеть перед стоящей немецкой старухой, а мне было комфортней стоять над этим молодым, чем сидеть перед немецкой женщиной. Разные мы... Они, немецкие солдаты и офицеры, своею обыденностью повесили в 42-м у нас, в Ялте, на набережной на акации 12-летнюю (!!!) Лиду Горемыкину за брата ее отца, якобы, партизана. (Читающий, обрати внимание: я говорю не «фашистские», я говорю «немецкие»). Вот такие они, а мы такие... Но те, пятеро, не вставших, не «мы», категорически отмежеваюсь. От нихв сторонку, в сторонку...   

            Севастополь держался 250 дней. Усилиями моего дяди Коли тоже. Погиб дядя в 30 лет. Бабушка побывала в Севастополе  после его освобождения где-то летом 45 года. Привезла оттуда медаль «За оборону Севастополя», которой посмертно был награжден ее сынтакая передача практиковалась. Пенсия за погибшего сына-невоеннослужащего была даже поменьше символической, но большего разоренное войною государство выдавить из себя не могло. Из трех возможных пенсий: по старости, за дядю Колю или за дядю Вову бабушка выбрала красноармейскую, побольшую. У меня под стеклом стола лежит и дяди Коли фотография, в военной форме, периода его службы в Красной Армии в начале 30-х годов прошлого века, тоже не клон. Это единственное, что осталось на этом свете от дяди Коли. Да вот еще и эти, мои записки... 
              Оба дяди мною не занимались, не поучали и тем более не сюсюкались. Дома они бывали непродолжительно:  только поесть и поспать, да и что-нибудь по обслуживанию себя. На всеминуты. Все интересы где-то там, за воротами, там же  - и работа, и подработки, и досуг тоже. Но когда бывали домая возле них. Относились они ко мне доброжелательно, по-родственному, ничем не обозначая мой малый возраст. Никогда меня не дразнили, не обманывали, не разыгрывали, не расспрашивали, не заводили на пустые разговоры, под меня не подделывались. Может, поэтому в их присутствии я как-то взрослел, не переходил на дурика. Но позволяли становиться на ступню ноги и без усилий шагали на ноге со мною по своим надобностям. От своих дел  мною никак не отвлекались. Совсем иначе ко мне относилась тетя Валя. Вообще по молодости она любила принуждать людей все делать правильно. На окрестных улицах считалась большим специалистом по придавлению к миру дерущихся супругов, по разводке скандаливших соседей. В те времена люди жили более открыто, в постоянном общении и соприкосновении. Жизненный уклад русского человечества необратимо изменили телевизор и отдельные квартиры. А тогда даже севастопольские каменные стены просматривались, как стеклянные. Я уже не говорю о коммунальных квартирах и общежитияхтам как одна семья. Но семья злобно-шумная, где народ попроще, и ядовито-тихая, интеллигентов. Образования у тети Вали, как и у остальныхклассов 5-6. Вот написал цифры и...сегодняшний человек я, с сегодняшними понятиями, вдруг был приостановлен на какое-то мгновение обыкновенным человеческим недоумениемто ли пишу, может ли быть такое..., чтобы взрослый полноценный человек проучился в школе всего-то 5-6 лет?  А было в те годы именно так. Тогда государственным законом  устанавливалось обязательное (!) бесплатное образование4 класса. И называлось оно начальным.  Подчеркнул восклицательным знаком «обязательное» потому, что только советская власть (та самая - тоталитарная) впервые в истории России обязала всех граждан своей страны быть грамотными, даже путем принуждения. А начальников всех ведомств и рангов обязало обеспечить тотальное выполнение этого закона по своим участкам работы. Начальное образование давалось не только в обычных, привычных нам школах наркомата (министерства) образования, но для гарантии всеобщего охвата детей учебой - и при всех отраслях государственной структуры. К примеру, при Севастопольском железнодорожном участке была учреждена семилетняя школа, называемая в народежелезнодорожной. Здесь в обязательном порядке обучались все дети работников этого участка, не устроенные в школы обычные. Никому от учебы не увильнуть! Всех знали кадровики. В этой школе учились и дети моего дедушки, работника ж. д. узла. И все проучились немножко больше обязательного, сверх 4-х классов. 
           Потом-потом, лет через 20, через войну, дошла страна и до всеобщего обязательного среднего. Теперь это обыденность. И мы, сегодняшние, с недоумением восприняли бы сегодняшнего взрослого с 5-6 классами сегодняшнего образования. Вот и потребовались мне, сегодняшнему, некоторые усилия, чтобы согласиться с приводимым мною, из моей же памяти, фактом 85-летней давности. Да, действительно,  тетя Валя проучилась в школе только 5-6 лет. Но  тогда в первый класс принимали не с 6-и, а с 8-и и более лет (отловленных увиливающих), принимали  людей, уже познавших возле своих родных реальные жизненные перипетии и трудовые отношения, и по возрасту способных усвоить более сложное, чем теперешние 6-летние. Это сейчас начальное образованиебуквально начало в долгое-долгое образование. А тогда начальноеэто минимально необходимая, цельная, без продолжения,  степень образованности советского человека. За 4 года взрослеющий научался не только  прочесть и изложить на бумаге ему необходимое, но на элементарном уровне  вникал в мироустройство,  познавал явления природы, основы производства, знакомился с историей, географией, литературой. Выносил человек из той 4-летней школы и на всю жизнь, что богблеф, что блага создаются трудом и порядочностью, что его прогрессирующая страна трудящихся - самая лучшая в мире, что ее необходимо защищать от окружающих врагов, не щадя своей жизни. За 4 года он усваивал не только минимально-необходимую образованность, но и что зло обязательно наказуемо, что законы выгоднее выполнять, что надо уважать руководителей своей страны и что необходимо искоренять в сознании людей порочные остатки проклятого капиталистического прошлого.

            Да, проучилась тетя Валя в той советской, школе не более 5-6 лет, но всегда по жизни цепко захватывала и накрепко впитывала в себя нужные ей познания от окружающей среды. А вот что нужно и что  ненужно, как-то безошибочно женской интуицией определяла под свой образ жизни и свой стиль поведения. При разговорах и обсуждениях исходил от нее нераздражающий, недавящий, но неотразимо-убеждающий задорный апломб, за которым чувствовалось здравомыслие, знание обговариваемого  и искренняя советско-молодёжная уверенность, что человек все может, что зло наказуемо и что жить нужно правильно. Да и за словом в карман она никогда не лезланаотлавливала достаточный словарный запас необходимого на все случаи жизни. Твёрдо знала, что такое хорошо и что такое плохо. Промежуточного, половинчатого, не признавала. Но это, конечно, только в суждениях. Жила-то в реалиях. Мимо плохого незамечающей не проходила и умела выразиться, хотя бы задорно-шутливой, но ядовито-меткой репликой, не в бровь, а в глаз, нарушителям, о безобразности творимого. К месту сказанным афоризмом, цитатой, коротким анекдотом даже не блисталаэто было просто ее составляющей. Был я свидетелем, как прослушав только один раз по радио романс (радио - не патефон, повторить нельзя), присела она к абсолютно до этого незнакомому ей музыкальному инструментупианино, и, простукивая одним пальцем по клавишам, сложила, восстановила по выбиваемым звуком улетевший мотив, И на него, сначала примеряясь, с поправками, с возвратами, запела схваченные необыкновенной памятью слова один раз услышанного. А через несколько дней, подняв голову, не глядя на стучавшие по клавишам пальцы, с необходимой страдальческой мимикой, распевала романс уже целиком, с раскатами голоса профессиональной оперной певицы, любуясь мелодией, словами и собою. Имела, имела право полюбоваться собою! За прошедшие с тех пор почти 70 лет видеть подобного чуда мне более не приходилось. Да никогда и не думал я до сего момента, что то было чудом. Тогда по малолетству чудом воспринимал только фокусы цирковых артистов, остальное казалось обыденным. Да и просто забыл я о том эпизоде из тётиной жизни, заслонили другие. И вспомнил только сейчас, напрягши память о давно прошедшем. И только сейчас осознал, что проделанное тетей Валею без видимых усилий, себе в удовольствие, было чудом. Вспомнил и часть слов того, распеваемого тетей романса:


                                      Хотел бы в единое слово

                                 Я влить свою грусть и печаль

                                  И бросить то слово на ветер,

                                  Чтоб ветер унёс его в даль...





       Было то осенью 1944 года. От предвоенного Севастополя я несколько забежал вперед: поспешил пополнее охарактеризовать способности своей незаурядной тети. А поподробнее о 44-м еще впереди, все по порядку (е.б.ж.). Несомненно, была тетя прирождённым лидером. Помню, как приехав погостить к нам в  Белоруссию, в военный лагерь, она вмиг сорганизовала полковых жен и командиров на игру, доселе в полку неведомуюволейбол. Подобрали, окаймили подходящую, возле жилых домиков, площадку, между сосен натянули сетку, и застучали там в мяч, азартно, с торжествующими криками, с задорными шутками, молодые, энергичные женщины и свободные от службы их мужья, красные командиры. Работала тетя в лаборатории хлебзавода, была ярой патриоткой своей страны, разово, когда просили, выступала в спортивных соревнованиях, но всюдусама по себе. Не состояла ни в пионерах, ни в комсомоле, ни в спортивных обществах. И вовсе не по политическим убеждениям, не по замкнутости характера, а просто по своей натуре не могла быть заорганизованной в уставные рамки и выполнять команды чуждых ей людей. Искренне недоумевала постоянными, неуважительными скандалами между моими отцом и матерью. Её не интересовали причины скандалов, она никогда не становилась ни на чью сторону, она просто резко выражала свое непонимание, как каждый из них, ее сестра и ее зять, человек в отдельности, личность, может существовать в состоянии постоянного раздражения, взвинченности, непонимаемости, обиды, оскорблённости. Ей становилось нетерпимо от взаимного мучительства близких людей; и она не советовала, она с присущим ей радикализмом требовала: «Разводитесь!» Думаю, я, несколько-летний её племянник, мягко говоря, своенравный и не сдержанный в поведении, стал для  тети Вали находкой в переделывании на хорошее. Дрессировала меня она нещадно и неутомимо. Внедряла и правильное употребление слов, и элементы вежливости, и понятия о неприличности. Не дозволяла упрощенчества в умывании, неряшества в одежде, излишней резкости в движениях, повышенных тонов в разговорах, неуважительности к старшим. Идеальным она меня, конечно, не сделала. Но на всю дальнейшую жизнь несколько научила понимать четкими опорными пунктиками, что есть плохо и почему и что есть хорошо. И заложила направление на облагораживание, на порядочность, на относительную честность. Вероятно, для постоянства воздействия по возможностям брала меня с собою при выходах из дома; с видимым удовлетворением разъясняла мне мои бесконечные «почемучки», исчерпывающе и с неведомых до того для меня  сторон.
       Читать дальше. Глава 5.2.


         Читающий, если не поленишься, отправь свой комментарий, своё мнение о прочитанном, по эл. адресу bodrono555@mail.ru Оно здесь будет напечатано.     
        

2 комментария:

  1. Таиса Тимощук4 января 2013 г. в 05:05

    Иногда родственники, и даже совсем чужие люди играют большую роль в жизни человека, его формировании, как личности, - чем собственные родители. Так бывает...

    ОтветитьУдалить
  2. "Приятным удивлением стала для меня публикация книги земляка, ялтинца Евгения Павловича Панасенко. Автор пишет о времени, в котором жил и о котором мои сверстники узнают лишь из рассказов бабушек и учебников истории. Эта книга - калейдоскоп личных переживаний одного человека, ставшего современником поворотных для истории нашей страны событий, попытка привести опыт целой жизни к одному общему знаменателю, вообще - осмыслить прожитую жизнь. Сюжетная канва книги – воспоминания советского детства, осколки бытия довоенного времени, размышления о людях, встретившихся в начале жизненного пути автора и повлиявших на становление его личности. Анализ оценки событий и характеров глазами ребенка и глазами повидавшего жизнь человека, офицера во втором поколении. Очень многое открывается в ином ракурсе. Мне легко было воспринимать эту книгу отчасти потому, что мой отец, тоже уже пожилой человек, застал сталинское время, и так же, как Евгений Павлович, по этому утраченному времени тоскует – лучше было, чище. Лейтмотив его ностальгии – порядок в стране и почтительное отношение к России других держав. «Вот был бы Сталин жив, этого бы не было», - часто слышу я от него, когда в очередной раз в новостях рассказывают о халатности врачей, приведшей к гибели ребёнка, или о том, как первые лица стран-марионеток вроде Латвии, выглядящей на политической карте карликом по сравнению с гигантом России, позволяют себе пренебрежительные высказывания в адрес исторического прошлого и настоящего нашей Родины. Те же досаду и негодование, что так часто появляются в папиных оценках событий, происходящих ныне в стране, я почувствовала в оценках автора «Осмысления». В современной России школьников приучают смотреть на период сталинского правления как на время бесконтрольного террора и «закручивания гаек», перманентного страха перед властью и прочих ужасов. Приучают представлять себе страну-живой ГУЛАГ, одетых в серое тряпьё измученных тяжкой работой людей, а над всем этим копошащимся океаном в депрессивных красках - фигуру человека с кавказским лицом и густыми усами. Не берусь судить о том, насколько правомочны обвинения одних и восторг других, скажу лишь, что мнение людей, заставших то время, для меня априори более объективно. Самое главное, что я увидела в книге и что характеризует её автора для меня – неравнодушие к судьбе своей Родины и людей, её населяющих."

    ОтветитьУдалить