Глава 5.2.


             А в Севастополе того времени было, о чём поспрашивать и взрослому человеку. Город отличался особенным во всех отношениях. Не было здесь привычных ровных вытянутых улиц. Рельеф местности создал их, мало сказать, кривыми во все стороны, но зачастую и петлеобразными, с крутыми подъёмами и резкими спусками. Но умудрялся по этим улочкам бойко бегать еще дореволюционный трамвайчик, маленький, узкоколейный, открытый (без стенок), такой единственный в нашей тогда великой стране. Со всех точек города, иногда даже вдруг, открывались синие виды на бескрайнюю севастопольскую бухту. Но из-за неровностей рельефа, деревьев и домов виды открывались своеобразно, отдельными кусочками. И  все эти синие кусочки были густо наполнены плавающим, от линкора до весельных шлюпок, двигающимися, стоящими на якорях, дымящими, и всё под серой (шаровой) краской - чуждо суровое, кастовое, прижатое к воде, с обязательным на корме сине-белым с красной звездой и серпом-молотом флагом принадлежности к военно-морским силам Советского Союза.  Вот уж о чем я не спрашивал тетю Валю, так это о корабельных флагах: даже ребёнку по символам было понятно, что под теми флагами - корабли за рабочих и крестьян. Сказать, что  Черноморский флот базировался в Севастополефактически будет неправильно. Севастополь был неотъемлемой частью флота, Севастополь жил во флоте, жил флотом, был флотом. Даже гражданские и партийные руководители города одевали себя во флотскую командирскую форму, но без знаков различия. И каждая севастопольская девочка с детских лет знала, что ее женское будущее гарантировано флотом. Знали это и родные девочек, а потому и не выкладывались на поднятие дочерей выше уровня флотской жены.
             Тетя Валя не была другой. Среда тётиного пребывания, окружение, не выталкивали, не закручивали её на упорную, c перспективой учебу, на приобретение производственной профессии, на реализацию лидерских амбиций и природных данных в  руководящей номенклатуре. Лет около двадцати вышла она замуж, и, конечно, за флотского. В 38-м году, летом, приехав в Севастополь, я познакомился с новым жителем дома на Охотскойдядя Витя Белозерский, морской лейтенант, штурман и одновременно старший помощник командира подводной лодки «малютка». Рождения 1912 года, днепропетровский, из рабочих, рабфаковец, окончил старейшее ленинградское военно-морское училище им. Фрунзе, основанное ещё Петром Первым. Командиры-подводники обеспечивались на уровне летчиков. Очень-очень повышенный оклад, питание на службе по самой высокой в армии норме, выдавали даже кожаный престижный реглан (пальто). С новым человеком в тетиной, верхней комнате, появился и совершенно новый для того дома вид мебеликнижная этажерка. Флотские офицеры исстари щеголяли своим просвещением; дядя Витя в эту традицию вписывался безупречно. В 20-30-ые годы в стране издавалось очень много брошюр - нетолстых книжонок историко-патриотического и популярно-научного содержания. Прочитавший их человек, несомненно, какими-то фрагментиками расширял свой кругозор, несколько заполнял пробелы в образовании. И подспудно, умело вклиниваемым 25-м кадром, проникался гордостью за историческую доблесть своей нации, своей страныРоссии. И убеждался ещё в прогрессирующей мощности ее преемникаСоветского Союза. Да, материал там с этой целью подавался неотступно-тенденциозно, но без обмана. Просто на то обращалось внимание читающего, напоминая ему о том. Книжонки эти стоили копейки (госдотация)ничего не стоили. Они-то, в основном флотской тематики, быстренько заполнили новенькую этажерку. Помню их всех хорошо, покопался, полистал, полистал, выискивая и рассматривая в них картинки. И на все получал от флотского дяди исчерпывающие разъяснения. Вот только сейчас мне пришла в голову мысль, что в те времена в стране не было дефицита лишь на печатные изданиягазеты и книги. Потребность в них советских людей удовлетворялась полностью.
       Дядя Витя был парень крепкий, выше среднего роста, спортивный, нечванливый. Непринуждённо вписался в нашу семью. Специфика службы и должности занимала всё его существование, с очень маленьким остатком на личное.  Подводная лодка - это комплекс сложнейшего оборудования, механизмов, приборов, вооружения. И это сложнейшее непрекращаемо обслуживалось, ремонтировалось, настраивалось, выверялось, поддерживалось в рабочем состоянии. И только лодочным экипажем. В зависимости от модификации экипаж «малютки» - около 20 человек. Это - 3 командира (офицера), 7-8 сверхсрочников (мичманы, старшины), остальные краснофлотцы. И все они на года «привязывались» к своим рабочим местам, к обслуживаемым механизмам. Краснофлотцы-подводники служили на флоте дольше всех7 лет срочной службы (на надводных кораблях - 5 лет, в пехоте3 года.). Из них первый годосвоение общих азов флотской службы и будущей профессии в школе подплава.  А остальные годыв своем отсеке, на своем механизме, познавая, обслуживая, выполняя, совершенствуясь, (Года, года, года требовались для этогопоэтому и «привязывали»). По окончании срочной службы в массе своей краснофлотцы оставались на сверхсрочную, соблазнённые невидимым на «гражданке» денежным окладом, по высшей норме питанием, бесплатным казённым, различных форм, обмундированием, ненужностью усилий и хлопот по приобретению новой профессии. (Форма одеждывоенный термин: повседневная, парадная, полевая, рабочая, зимняя, белая, чёрная и пр., пр.) А служебные тяготы, перенапряжения, нудность однообразием выполняемого, состояния погибаемости под водою, прессинг начальниковрусским переживаемо. (Шахтёрам не легче, но там народ тогда совсем тёмный, примитивный, не обучаемый, малооплачиваемый, не осознающий своей животности). Держались подводники за свое престижное место, держались. Держались трудом, безропотностью, совершенствованием. Каждыйна своем рабочем месте, на своем механизме. А помощник командира лодки обязан был знать и уметь все, что есть и делается на лодке. На нем же и штурманское дело: прокладка курса движения, определение местонахождения (на дне в окно не выглянешь). И тренировки, бесконечные тренировки экипажа вводными на боевые и аварийные тревоги. Обязанности  неохватываемые, непостижимые. Но вот по теории вероятности шансов на неутопление лодки в плавании, сохранение ее в бою, уничтожение ею противника на столько больше, на сколько больше помощник командира (он же - штурман) охватит свое непостижимое. здесь только о помощнике).
                Поэтому жил дядя Витя службою и на службе. Дома бывал реже, чем одни сутки в неделю, по флотско-подводному скудно-остаточному принципу. (Это в мирное-то время! Как там говорили древние греки: «Хочешь мираготовься войне!») Но это - когда лодка находилась не в плавании. Было в те времена дяде лет 26-27. В своем личном, малом от службы, в нашем доме он незамедлительно и с видимым удовольствием включался в жизнь нашей семьи. Водопровода у нас во дворе не было. Воду брали в колодце, метров в 100-х от дома, носили вёдрами. Наши сообразительные  женщины специально подгоняли стирку белья к дядиному малому личномувыходному. Он неутомимо натаскивал воду для полоскания вывариваемого в выварках белья, сильными руками белье выкручивал, при этом сыпал незатейливыми шуточками и пел оперные арии. У него был хороший сильный голос. К пению его привлекали со школьных лет. Пел в заводской самодеятельности, пел в училище в строю и со сцены. Пел много и в отличие от Шаляпина - бесплатно (Тот: «Бесплатно поют только птички»).  После стирки принимал активное участие в приготовлении обеда: чистил картошку, по чему-то стучал ножами, расставлял посуду. А когда вдруг в Севастополе, в продаже пропадало сливочное масло, то он принимал самое активное участие в изготовлении его домашним способом. Не кляня, конечно, советскую власть, просто покупали сметану и всей нашей семьёй, между делом, по очереди трясли банку с той  сметаной, с шутками, прибаутками, а дядя Витя даже с распеванием в такт тряске  любимых арий, пока сметана чётко не разделялась на две фракции: масло и сыворотку. Сывороткой поили меня и Риту, считали, что это очень полезно; а масло для сбережения плавало в воде, так как холодильников тогда не было.


 Вот такой был наш дядя Витя. Снимок уже послевоенный. Более ранних нет. На обратной стороне рукою дяди написано для моей матери: «Дорогому Олесенку от Виктора Белозерского. 10. 10. 1948 г. Севастополь.

  
              Если  тетя Валя и дядя шли в город, по делам, по магазинам, просто вместе пройтись, обязательно брали меня с собою. Что-то и мне тогда без усилий перепадало в формирующуюся личность от обменов их мнениями об окружающем, от уважительности, предупредительности в отношениях, от поведения на оживлённых городских улицах (это не тихий витебский городок или лесной лагерь). Был дядя Витя человеком покладистым, не задиристым, в домашней обстановке мягким, здравомыслящим, заметно образованным. Вот только образование у него проявлялось в щегольстве образованием (специально подобрал это слово - «щегольство»).  В отличие, у моего отца образование проявлялось в мудрости суждений, в обоснованности поступков. Это я уловил уже тогда, в свои малые годы, а вот в формулировку, даже для себя, облёк только теперь, при случае. Не помню, чтобы дядя проявил как-то свою личностную самостоятельность, неприемлемость ему ненужного, выгораживание в свой мирок. Я даже не говорю об офицерском высокомерии, чванстве! Всем был доступен, со всеми на равных, доброжелателен, неутомим в общении. Но вот незатейливые, вроде безобидные дядины шуточки, вызывали нередко у вышучиваемого усилия на подавление  внутренней раздражительности. Например, иногда что-то его забрасывало (думаю, неожиданно и для самого), он вдруг приседал сзади женщины (конечно, из своих) и ущипнув или дёрнув её за юбку, заливался коротким лаем противной маленькой моськи (подражал он неотличимо). В ответ вздрагивание, вопль испуга, потом вымученное наигранное подобие смеха. Дать сдачи, поставить на место запросто могли и наши и гостившие двоюродные и троюродные, но не обострялилюди разумные, как бы шутку принимали, притирались к новому, да и яркому родственнику.  Но неприятный осадок от оскорблённости испугом, от недоуменности подвергнутым оставался, конечно, навсегда и у женщин, и у их близких. Было, было у дяди Вити что-то, проявляющееся вот такой дуринкой. Возможно, это «что-то» и оставило его неубитым, неутопленным в Великую Отечественную... Но тогда-то неубитым, неутопленным или наоборот ещё только предстояло...  Думаю, и дядя, человек умный, не лишенный критики к себе, понимал дурность подобных шуток, но вот отключалось у него на какой-то миг разумность, управляемость. Его забрасывало (повторяюсьпопонятнее синонима русскому не подобрать). Вложили эти дядины шуточки какой-то кирпичик и в мою, формируемую тогда личность. Я уже говорил, что от моего рождения и до смерти матери не было в наших с ней отношениях ни намёков на сентиментальщину, ни должной взаимной уважительности. Но я был сын своей матери, с нормальными естественными человеческими задатками, и глупые дядины собачьи и подобные шуточки над моей матерью, её настоящие испуги и фальшивый, прощающе-примиряющий  смех, не могли не вызывать у меня боль за измывательство над ней и осознания дядиной жалкости. И на всю дальнейшую с тех пор жизнь мне сделались омерзительными злые розыгрыши, испуги из-за угла, унижающие человека шуточки.
Дома,2012 г.

         Свою временную, в ожидании замужества работу, тетя незамедлительно оставила и стала просто женою престижного флотского командира. И никогда она не поняла, не осознала, что этим вступила на дорожку плавной, необвальной, но обязательной деградации своей  личности. Больше она  никак, никем не  работала. А обязательный результат расцвел, как говорится, пышным цветом позже, позже... Но не так уж и поздно, лет через 10-11.  А тогда же, перед войною, тетя Валя была задорной, зажигательной, непреклонно уверенной в правильности своих мнений и поступков, молодой бездельницей и эгоисткой. Не знаю, как в их выстраиваемой семье было с достаточностью денег, но явно, что не бедствовали. Что-то дядя Витя отсылал своей матери. Она жила в Днепропетровске, с дочерью. Отец дяди, тоже военный моряк царского флота, кондуктор, к тому времени уже умер. После женитьбы ездили  они вдвоём, дядя с тётею, к матери - знакомились. Мать и тётя друг другу заметно не понравились. Кроме характерологических разногласий, понято, они обе взаимно обедняли друг друга презренными деньгами. Дядя Витя, до конца своей жизни человек долга, глубоко порядочный, неприхотливый бессребреник, непьющий, до женитьбы, несомненно, всё свое большое подводное отдавал матери и сестре. Но с женитьбою пришлось ему перераспределиться, урезав материнское. Тётя Валя, женщина неалчная, может, и чувствовала где-то глубоко-глубоко затаённую напрягу по деньгам, уплывающим из её семьи, но по своей порядочности как-то дёрнуться была просто неспособна. А вот материнское нерасположение (мягко выражаясь) к себе восприняла болезненно. Но посчитала своею женской интуицией за лучшее зло не обострять. Да и дядю Витю в этом отношении побаивалась. Мужа как личность своей задорной, но беспощадной простотой она переломила под себя с первых же дней знакомства. Да он этому и не сопротивлялся. Служба давала ему так мало времени на общения с женою, что фактически совместной жизни у них не былоотношения встреч. Можно было и уступить, побаловать жену её командирством. К угнетённости, раздражению, нетерпимости  привести такое командирство в короткие часы совместного просто не успевало. Но родную мать, для него святое, дядя не предал. Вероятно, так твёрдо, беспощадно и самоотверженно при первом же случае одёрнул молодую жену, что та в дальнейшем о его матери, даже в его отсутствие - только корректно или никак - табу. Конечно, дядя Витя, не был рохлей или непротивленцем. Боксёр по училищу и до, при необходимости сбивал кулаком с ног обидчика (были такие случаи). Но отдавшись на усмотрения и произвол жены, по сути, вздорной пустоте, не отстаивая свое мужское, встал он безответственно на ту же плавную дорожку к обязательной деградации, к горю. Но топотом, потом...
        В Севастополе жили (или проживали) до войны мы наездами. Иногда оставались там без отца, на больший срок, чем его отпуск. Да и обязательные отпуска в те напряжённые для страны и армии времена  армейским и флотским командирам (офицерам) давались, если вообще давались, продолжительностью не на положенные 30 дней с добавкой на дорогу, а только при обоснованной необходимости, решением командира части, краткодневные, в ущерб боевой подготовке и освоению нового вооружения. И теми командирскими трудами и усилиями, без отпусков и выходных, с ненормированным рабочим днем, с выполнением невыполнимого  тоже была заложена какая-то составляющая  в предстоящем отпоре всеевропейской агрессии. Отдохнули те командиры потом. Есть у скромнейшего нашего гения-Лермонтова стихотворение вроде и невоенной тематики, но сквозь строчки которого просматривается растянувшаяся колона русских солдат, упрямо, в изнеможении, подымающихся в бой на кавказскую вершину, мимо «кладбища удальцов», доведённых переутомлением до зависти к там лежащим. И перед схваткой обещание изнеможденным о близком отдыхе:

                                                Не пылит дорога,
                                                Не дрожат листы...
                                                Подожди немного,
                                                Отдохнёшь и ты...

Одохнули, обязательно отдохнули  и те, кто запредельно человеческим возможностям готовил армию и флот к войне. Отдохнули, как кому уготовила солдатская судьба или воинская выучка (разделимо ли?) Некоторые вскоре - под красной пирамидкой со звёздочкой или даже без бугорка, припорошенные землёю в спешке отступления. Флотские - на морском дне в общем гробу корабельного корпуса. А некоторые, как мой отец и дядя Витя, оставшиеся в живых - на достойной пенсии, в отдельных квартирах и долго.
         Я несколько раньше говорил, что Сталин не мог до момента крайней необходимости позволить стране постоянно иметь по численности армию, достаточную для отпора агрессору. Иначе военные, не производящие жизненные блага, просто съели бы страну. Да и изъятие из народного хозяйства (термин того временитак военные называли все невоенное) 5-6 милл. самых здоровых, квалифицированных тружеников, подорвало бы намертво  то самое хозяйство. Гений-Сталин прозорливо отслеживал военно-политическую ситуацию в мире. И достаточно точно просчитывал, предопределял замыслы и конкретные действия мировых заправил (вненациональнай финансовой олигархии) на развязывание войны за новый передел мира. Войны по сокрушению Советской России и превращению русских территорий в сырьевые придатки этой самой олигархии. Оттягивал Сталин до последней возможности развёртывание армии, но оборонную мощь страны наращивал темпами ни до того, ни позже миру неведомыми. В предвоенные годы как грибы вырастали новые заводы, электростанции,  шахты, ветки железнодорожных путей, города, но преимущественно в глубине страны: на Волге, на Урале, на Дальнем Востоке, севере, в Средней Азии, Сибири. Читающий, приостановись! Прочитай еще раз три последние скучные строчки. Понимаю, для тебя, современного - это тарабарщина, за которой что-то представить ты просто не можешь. Да и как тебе представить, понять, осмыслить (да еще, «как грибы»), если за твою жизнь в стране твоего проживания не было построено ни одного (!!!) завода, ни одной(!!!) фабрики, ни одной электростанции (!!!), только - церкви, церкви, рынки, рынки, виллы, виллы... А тогда (за теми тремя строчками) - тысячи, и за несколько лет, и на голом месте! Но вот если доведётся тебе в европах  наткнуться на еще сохранённый (разумными людьми) советский танк, памятником на пьедестале, всмотрись в него внимательно. Он в 1945 году был поставлен там, где Советская Армия додавливала мерзость, до этого убившую (!) в нашей стране 18 мил мирных жителей, не в военной форме, не партизан, ничем не повинных.
        Вот только одно убийство,  из тех 18 мил. Летом 42-го в оккупированном Севастополе, на окраинной улице, старшая сестра моей бабушки ближе к комендантскому часу подгоняла к дому пасущуюся корову. Проходивший мимо молодой немецкий солдат взглянул на свои ручные ur (по-русски - часы) и потянул с плеча винтовку. Родные, стоящие в воротах, по деловому оживлению солдата поняли последующее, закричали на бабушку, поторопили. Но корова шагу не прибавила, бабушкина хворостинка не помогала. Тому бы солдату, принёсшему, как он искренне считал, нам европейский порядок, поддать бы под зад сапогом корове, чтобы та на последних секундах до комендантского часа влетела бы вместе с бабушкой в ворота, а потом ткнуть пальцем в ur и покачать в назидание несмышлёным недочеловекам головою. Мол, нельзя нарушать ordung переводе на русскийпорядок), да и пойти себе дальше по своим солдатским делам. Так бы и поступил русский красноармеец, так и поступал потом там, в поверженной Германии, куда довел он свой южноуральский танк. Но на нещадно хлеставшую хворостинкой бабушку и на свои часы смотрел не красноармеец, а немец. И как только стрелка дошла до комендантской цифры, он хладнокровно выстрелил в русскую старуху, ткнул пальцем в ur, в назидание окаменевшим в воротах родным поучительно сказал: «Ordung» - и пошёл дальше, исполнивши миссию европейской цивилизации. Похоронили бабушку там же, под абрикосом, без памятника, без бугорка, окаймили могилку только камушками. Так и лежит она там, в своем садике. Скажите, что плохого и как сделала бабушка тому немцу или его родным? Он подневольный, выполнял приказ Гитлера? Да не повторяйте расхожий блеф продажных журналистов! Не было рядом с тем немцем, на окраинной улице, Гитлера. Так, просто порезвился, как его предки-европейцы над папуасами... А тот танк в европах, теперь уже на пьедестале, был создан на Челябинском, вернее всего, или подобном тракторном (танковом) заводе из металла, выплавленного в городе Магнитогорске на металлургическом комбинате. Я назвал только три южноуральских «грибка»: завод, комбинат и город из многих тысяч по стране, построенных и запущенных перед войною. Назвал, чтобы несколько оживить те три скучные строчки. 
            Так вот, читающий, убивали бы безостановочно те немцы твоих дедушек и бабушек, отцов и матерей, если бы тех немцев не убили красноармейцы, обученные и водимые в бой довоенными командирами (не знавшими отпусков), воевавшие вооружением со сталинских вновь выстроенных заводов. И не было бы ни тебя, ни меня, ни этих записок, ни танков-памятников по европейским городам.
                 Я уже говорил, что ранней весною 1939 года отец ехал в Харьков, в академию. Ехал еще не на учебу, а только поступать, его могли вернуть и обратно в полк. Но на всякий случай он завез нас троих (мать, меня, Риту) в Севастополь, со всеми вещами.  Мы садились в поезд в заваленной снегом Белоруссии, в трескучий мороз, а через двое суток Севастополь поразил даже меня, 6-летнего, теплом, зеленеющей травкой. Нога ступала не в снег, не в грязь, а на подсохшую уже твёрдую пружинистую  землю; в уличных палисадниках и дворовых огородах вскапывались грядки; повсюду цвёл миндаль, белым и нежно-розовым цветом. И с тех пор стоит та весна у меня перед глазами... Помню даже, из каких соседских дворов через каменные заборы выглядывали цветущие ветви. Те каменные заборы стоят еще и теперь, пощажённые временем и войною. И если я бываю там, на тех севастопольских улицах, и подымаю глаза на их контуры и на конфигурацию сложивших их камней, то на мгновение обязательно потрясаюсь иллюзией: над забором возникают цветущие ветви из далекого 39-го, слышу лай нашей цепной собаки, визгливый крик гречанки-соседки, тарахтение подъезжающей дедушкиной телеги, чувствую запах перекопанной земли и цветущего миндаля... И тем, 6-летним, делаю импульс движения к дому, к спуску в подвал, к бабушкиной плите, к оладьям... Но иллюзия мгновенна..., выпадаю из неё..., очухиваюсь уже 83-летним перед стенами, сложенными ещё севастопольскими первопоселенцами из обломков известкового песчаника, пощаженными временем и войною.
           А тогда, вероятно, отец имел возможность на пару дней задержаться в Севастополе. В одно утро, когда и дядя Витя оказался дома, спонтанно было решено подняться на Исторический бульвар, посетить Панораму. Быстренько оделись и впятером: мама, тетя Валя, дядя, отец и я без усилий, без одышки (молодые!) по крутой тропке поднялись по склону Исторического бульвара. Тот спонтанный выскок к истории, к прекрасному, врезался в мою память лёгкостью на сборы, родственностью, счастливостью родных мне людей, «...тогда веселых, молодых». Я с гордостью подпрыгивал между двумя военными, в чёрной и серой шинелях, рослыми,  нужными стране, уважаемыми народом. Они, образованные люди, по ходу движения  перебрасывались ёмкими мыслями, суждениями, репликами о встречаемом, о просматриваемом, перескакивая на предстоящую войну, на подготовку к ней своих воинских частей, о служебных озабоченностях и перспективах. Женщины временами переключали их внимание на себя, вовлекая в общие разговоры, не давая, конечно, этим забыть, кто в доме хозяин. Вся прогулка была проникнута доверительностью, доброжелательностью, молодой подвижностью. Под разговоры мы прошли по тропинке под зарослями цветущего дикого миндаля до здания Панорамы, к тыльной ее части.  Вероятно, тогда я там побывал в первый раз. Да и в последний. В последний - именно в той Панораме, первосозданного полотна Руби и его же экспозиции ( 1905 года, к 50-летию первой обороны). Война оставит от того уникума только фундамент и часть цоколя, заваленного камнями обрушенных стен. Мальчиком, в лето 46-го, я как-то попрыгал босыми ногами по тем камням, нерезко, не  нарушая их покоя. С печалью прикоснулся к развалинам прошлогочто-то же повлекло меня туда, Может, врождённое внутреннее освященивание всего прекрасного... Прекрасное, заставляющее замереть, редко (ударение на «о»), как золотые самородки. Но весной 39-го, я не только не мог знать, что через 2,5 года та Панорама погибнет, но был далёк и от понимания прекрасного. Не накопил еще в памяти достаточного количества фрагментиков объективной реальности для познавания сравнением. Вкусное от отвратительного уже разумением отличал, а в демонстрационном зале Панорамы лишь четко ощутил, что попал как  бы в другой мир. Сами батальные сцены, с оружием и обмундированием 100-летней давности, меня не тронули. Видел я уже подобное и в фильмах полкового клуба, и в картинках книжек с дядиной этажерки. Но ранее просмотренное было ограничено то ли рамками экрана, то ли размером книжного листа; оно существовало в нашем мире, было создано в нашем мире, было нашего мира. А вот в зале Панорамы четко ощущалось, что внесены были чудом уже мы, я и мои родные, в иной мир, а все просматриваемое составляло этот,  иной, мир. Даже ощущаемые здесь освещения, запах воздуха, распространение звука были иными, воспринимались иначе. И зашедшие в этот иной мир чувствовали себя здесь чужими, держались робкими гостями, переходили на шёпот, без возгласов, без оспариваний, без размашистых движений. И даже мой отец, по головам забрасывающий в вагон чемоданы, в том мире был подчёркнуто сдержанным, корректным, уважительным к его составляющим.
           Есть у Лермонтова драматическая сценка переигрывания и убийства восторженного офицера-романтика Грушницкого. Помните, как после хладнокровного дуэльного выстрела только прах лёгким столбом взвился над ущельем, куда был опрокинут идеалист ударом убившей его пули? Вот такой прах погубленного иного мира, курившийся столбом над развалинами Панорамы, пропитал неосознанной печалью меня, 13-летнего мальчика. И  попрыгивал я босыми ногами по камням, некогда выгораживающих тот самый, уничтоженный немцами мир. Закончу здесь же, не прерываясь, лермонтовскую мысль об обречённости  на погибель неполноценных, то есть не просчитывающих замыслы и ходы окружающих, попадающих под чуждое влияние, внушаемых, живущих вздорным благородством, без внутренней жизненной установки на защиту себя, своего и своих. По Дарвинуэто естественный отбор. А в словах, вложенных Лермонтовым в уста вроде бы и несимпатичного драгунского капитана, обращённых перед роковым выстрелом к переигранному и одураченному Грушницкому, просто и категорично: «Дурак же ты, братец.  Ну так и околевай себе, как муха. Поделом тебе!» (Написал по памяти). Слова настолько же жестокие, как и единственно правильные, через мгновение подтверждённые взвившемся из ущелья столбом праха нежизнеспособного недоумка.
         От легкомыслия, от поверхности суждений можно, конечно, поерничать над Лермонтовым: самого, мол, тоже убили на дуэли, не уберёгся, не переиграл... А если посерьёзнее, то не можно. Лермонтов, как и Пушкин, Маяковский, Есенин, Грибоедов, был человеком необыкновенным. К этим людям тупиково подходить с обычной человеческой меркой. А мы всё пыжимся сотнями гипотез и версий оценить их по себе, обыкновенным. Поэтому и мотивы, приведшие их к смерти, и обстоятельства их гибели остаются и останутся непознанными. Вот если появится еще гений со способностями и по образу Лермонтова, то только он сможет вразумительно и исчерпывающе ответить нам, обыкновенным, почему Лермонтов буквально заставил Мартынова убить себя. И почему Лермонтов своим предсмертным поведением подыгрывал царю Николаю Первому и «жадною толпою стоящим у трона», убивающими его руками Мартынова... Подыгрыватьэто  противоположно проигрыванию...
           Коль я назвал здесь фамилию убийцы Лермонтова, то воспользуюсь случаем и расскажу про него то, что никто не знает. Даже, вернее, не про него самого, а про то, что от него осталось и как и от того остатка совсем уже ничего не осталось. Пока это знаю только я. И будет знать ознакомившийся с этим абзацем. За свою долгую и любознательную жизнь я прочитал про Лермонтова всё, что было доступно на моем уровне. Я, дилетант, ни в коем случае не выискивал в великих научных трудах суждений о творчестве и о личной жизни Михаила Юрьевича. Ленив я для этого, да и к серьёзностям в познаниях для познаний не склонен, да и активная текучка по всей жизни времени для этого не выделяла. Познавал только с полок обыкновенных библиотек, только в массе всего в интерес прочитанного. Мимоходом, как та коза: "Бежала через мосточек - ухватила кленовый листочек". Вот из того, библиотечного, вынес, что воспоминаний современников о Лермонтове  — штучные единицы. Отзывы о нём в них - невосторженные. Оно и понятнозависть, ощущение чужого недосягаемого превосходства, к объективности не располагает. А от застывшей обиды (даже надуманной) мелкие злорадно и без страха лягнули уже мёртвого. Был Лермонтов выше окружающих на много порядков по образованности, по способности проанализировать людей, по умению просчитать ситуацию и последующее за нею, по трудолюбию. Острый на язык, более того - язвительный, он и не скрывал понимания своего превосходства. Был интересен всем, и на светском балу, и в полковой обстановке. Что он гениальный литератор значит, и мыслитель), современники знать просто не могли - написанное им издалось позже, посмертно. Многое - очень и очень позже. Но  Лермонтов их, современников из окружения, притягивал  неординарным мышлением, меткостью даваемых характеристик, свободностью высказываемого, злым вышучиванием заслужившего, да и недосягаемостью. Но при этом его не понимали (меряя по  себе, обыкновенным), ненавидели, побаивались, отпора не давали, зная его боевые способности и заряженность на дуэли. Поэтому в воспоминаниях современников Мартынов, убийца Лермонтова, человек их уровня, им понятный, не бичуется, даже не осуждается. Ему сочувствуют как невольно пострадавшему.  (Меня вначале просто поражало сочувствие убийце русского гения большее, чем им  убитому! Попозже разобрался...)
    Совсем иную картину, на уровне мнений, представляют все позднейшие исследования жизни и смерти Лермонтова здесь не о творчестве), гипотезы, версии, полемики. Они увлекательны, как детективы, да и написаны людьми незаурядными, светломыслящими, образованными, не скованными государственной конъюнктурщиной. И в отличии от современников Лермонтовым никак не обиженными. Их мнения писались не за построчные гонорары, а по внутренней необходимости высказать накопленное о великом и загадочном нашем соплеменнике, в котором каждый из написавших, без сомнения, чувствовал духовную общность,  единство взглядов, схожесть осмыслений. Здесь, конечно, убийца и подается (его лично не знающими) хладнокровным убийцей. Но я пишу не о личности Мартынова, а о его останках.  Из вышеуказанных повествований мы узнаем, что Мартынов был осуждён (под присмотром царя) всего-навсего  к церковному покаянию, т е. только к каким-то обязательным церковным обрядам, что позволялось заменить взносом денег в договорной сумме в церковную кассу. Избежал Мартынов смертной казни (по тем законам) за убийство на дуэли, а  от покаяния откупился. Не терзаясь, прожил до 60-ти лет  и умер в 1875 году. Похоронили его в родовом имении (забыл уже, где) в военной форме, в семейном склепе, по обычаю того времени. Вот на этом и оканчивается всё всем известное о Мартынове. Для меня тоже оно окончилось бы на этом, если бы не маленький эпизодец в моей жизни еще до ознакомления с творчеством Лермонтова.
       В начале 1944 года, мы переехали в только что освобожденный от немецкой оккупации Киев. Довоенные жильцы нашего дома в свое время (осень 41 года) поделили между собою вещи из взломанных ими квартир расстрелянных немцами евреев-соседей (как с небо упало!) А четверо с нашей этажной площадки братьев, почти мои сверстники (двух из них потом убило бомбой), завалили одну комнату в своей квартире  книгами расстрелянных, Ребята были хорошо приблатнённые, воровковитые, в школе не учащиеся, но запоем читающие и умеющие посудить о прочитанном. Из их книжной кучи я выудил небольшую брошюрку в тонкой обложке с интригующим названием: «Записки револьверщика». Но было там не про наганы, я  это понял только под конец брошюрки, до которого с интересом её дочитал, забыв даже о револьверах. Написал ту брошюрку-агитку (конечно, в чей-то литературной «обработке») последователь Стаханова простой советский парень Гудов, перевыполнявший в несколько раз производственные нормы на своем металлорежущем  револьверном (тип) станке. Описывая свой боевитый трудовой путь от крестьянского паренька до освоения сложной специальности револьверщика, Гудов мельком, одним-двумя абзацами, в этой книжке рассказал, что довелось ему недолго, сразу после Гражданской войны, поработать по комсомольскому направлению воспитателем в детской колонии бывших мелких преступников-беспризорников. Колония размещалась в добротных постройках имения Мартынова и его потомков. Однажды на уроке литературы старенькая учительница сумела достучаться до загрубелых сердец своих учеников-преступников чем-то из творчества Лермонтова, да и в порядке исторической справки простодушно поведала, что непокорного царю поэта убил тот самый Мартынов, в чьём имении расположена колония. Бывшие поняли однозначно: Лермонтов - за красных, Мартыновза белых. Колонисты, не сговариваясь, бросились из класса крушить «белогвардейца». Не могли их остановить уже ни лепетание старушки о кощунстве творимого, ни кулаки воспитателя-Гудова. Гроб убийцы выволокли из склепа, сорвали крышку. Убили несколько ворон, подвесили их над гробом, чтобы кровь капала на останки (какой-то обряд, нерусский?), потом кости разбросали. А воинский кивер (шапка Мартынова), заброшенный на высокое дерево, еще долго висел там, пока непогода его не уничтожила.
      Но вернусьо своих. В академию отец был зачислен и через недолгое время мы к нему переехали. Пробыли там почти годикя писал об этом в предыдущей главе, но квартирный вопрос принудил до лучших времён вернуться в Севастополь. Где уже безвыездно прожили с конца лета 40-го по 18 августа трагического 1941-го. К тому времени дядя Коля, как-то облагоустроив  веркино жилище, перевёз туда и саму Верку, и сына, да и сам жил тоже с ними. А дядя Витя был откомандирован в Ленинград, в школу подплава (подводное плавание), на несколько-месячные курсы подготовки на командира подводной лодки. Тетя Валя уехала, конечно, с ним. Поэтому до приезда тёти Вали мы жили в её комнате, наверху. А бабушка и дедушка - на своём месте, в подвале. Я уже писал, что дедушка работал возчиком в железнодорожной столовой. Лошадь была казённая (термин дедушки из дореволюционных времён о государственности), столовская, но жила в дедушкином сарае, на дедушкином дворе. Как он эту лошадь запрягал и выезжал на работу, не помню. Да, наверно, и никогда не виделспал в ту рань безмятежным детским сном. А вот вечером прозевать его приезд домой было просто невозможноиздалека был слышен характерный шум дедушкиной телеги, тащимой лошадью по рытвинам немощёной улицы Охотской.  Я застал дедушку, когда ему перевалило уже за 60-т. Был он мужчиной недряхлым, повыше среднего роста, не сутулый, с хорошим русским по возрасту лицом. Волосы на головебез замечаемых седин и поредений. Носил небольшую аккуратную бородку и в тон ейусы.
         В те времена портреты нашего последнего царя не то, что были запрещены, а как-то просто глаза не мозолили, не культивировались. Но из изданного когда-то не вымарывались.  Из официальных источников (полкового клуба, радио, детсадовских читок и разъяснений)о нём, о царе, только плохое, но не грязное, не мерзкое, не отвратительное. Из тех источников плох он был тем, что рабочим и крестьянам при нём жилось плохо. В народе же, среди которого я жил, царя вспоминали довольно часто, но как временную (ударение на «у») отметку или же для обозначения досоветского жизнеустройства («при царе...», «царская армия» и пр.). При этом подразумевалась фигура абстрактная, а не обязательно конкретная личность Николая Второго. Не могу вспомнить ни одного случая, чтобы в быту когда-нибудь и кто-нибудь поносил или расхваливал  этого царя. Как-то не было людям дела до него, как до личности, как и не было у них дела до прошлогоднего, к примеру, снега.
        Я употребил выше слово «вымарывание» - разъясню. В те времена, если разоблачался как враг народа и расстреливался знатный государственный деятель, то о нём больше просто не упоминалось ни в печати, ни в разговорах. А напечатанные ранее чёрным по белому их фамилии и фотографии отовсюду вымарывались. Делалось просто: как только разоблачался очередной враг народа, библиотекари, преподаватели, ученики, да и все-все, имеющие на службе или дома учебники, книги, энциклопедии и пр., пр., брали в руки перья и чернилами намертво затушёвывали фамилию поверженного. Особенно старательно это делали школьники в своих учебниках, на уроках, под руководством  учителейобилие чернил там пропитывало насквозь несколько листов. Тем учебникам, с вымаранными словами и фотографиями, повезло долго жить. В тяжёлые предвоенные годы, а тем более - в военные, стране было не до переиздания самодельно «отредактированных» учебников. И до послевоенных времён ими пользовались, привычно не обращая внимания на залитое чернилами. Мне по ним довелось учиться даже в 1946 году. А портреты царя с 17-го года просто не печатали. Поэтому и не мог я в детском возрасте знать, что дедушкина борода и усы были как бы срисованы с Николая Второго. Конечно, дедушка не был монархистом; не помню, чтобы он вообще как-то поминал царя. Но, наверно, модно было на царском флоте что-то в образе своём делать «под царя». Вот и дедушка, вероятно, ещё флотским кондуктором подстриг лицо под флотскую моду (не под царя!) - и на всю жизнь.
     Докончу здесь о портретах сверженных. С начала 1969 года я служил в Душанбе, на маленькой должности в штабе 201 мотострелковой дивизии. Обеденный перерыв в интересах службы был там для офицеров установлен довольно большойчаса три, если даже не все четыре. Это чтобы растянуть офицерский рабочий деньпо распорядку пораньше прийти и попозже уйти, а на 3-4 часа обеда сама по себе не отпускала служебная дневная текучка. Вот и выходило фактически ежедневно находиться в части по обычному военному распорядку 12 часов в сутки вместо 8-и конституционных. Да и ещё прихватывалось возникающими разными обстоятельствами и замыслами, а то и настроениями, начальства.. Но иногда лично у меня получалось в  обеденный перерыв текучку  в исполнении подзадержать, и тогда все 3-4 часа перерыва были в моём распоряжении. А распоряжался я ими в гарнизонном доме офицеров - себе в радость и для эрудиции продуктивно. Должен сказать, что тогда по сравнительной молодости и недостатку познаний воспринимал я тот дом, несколько переделывая известную о материализме фразу Ленина, только как объективную реальность, предоставленную мне для  бытового пользования. Кроме всего-всего прочего  были в том воинском учреждении богатая библиотека и лучшая на весь город столовая. Обедал я там от ситуационной бедности очень куце, но зато и на послеобеденный сон меня не тянуло. И прямо из дверей столовой заходил  в двери библиотеки, в читальный зал.
     Чтобы не отвлекаться от сверженных, не буду останавливаться здесь рассказом, как и из каких первоначальных поступлений создавалась та библиотека, но в невыдаваемых фондах её книги были ценные и уникальные. В частности, обнаружил я там военную энциклопедию русской армии. Издавать её начали где-то году в 1910 и оборвали с началом Первой Мировой войны в 1914-м., на букве, приближающейся к концу алфавита. Но томов 15-ть (помнится), увесистых, издать успели. Прочитал я их все,  от первой страницы и до последней, с редким просто проглядыванием некоторых статей. И прочитанное не только добавило мне новых фактических познаний, но и внесло хороший сдвиг в моё вообще осмысление истории и происходящего. Было ведь лишь начало 70-ых. И в школах, и в высших тогда давали нам верное толкование прошедшего и текущего, объективно, на неискажённых фактах. Но догмами, единообразно, невозможным доосмыслению,  абсурдным в иных толкованиях. Хотя при этом, при обучении, очень много было абстрактной трескотни о творческом подходе в познаниях, о недопустимости начётничества, догматизма и пр. К тем моим 37 годам жизни знал я уже много, но просто не мог я знать ниоткуда, ни из чего, ни от кого, что можно и ещё знать знаемое, но несколько иначе, и тоже правильно. Вразумили меня этому статьи из той энциклопедии, написанные за 60 лет до прочтения мною, на те же темы, что я знал, чем жил, чем служил. Там, в царской, тоже было всё верно, на фактах, объективно, убедительно, не побуждающе к оспариванию. Причём излагалось до удивления доходчиво, почти детским языком, со множеством схем, рисунков, фотографий. Но освещалось чуть-чуть иначе, чем знал я, чем мне было вбито. Например (только один пример), во всех советских изданиях и изучениях проигранные сражения Русско-Японской войны 1904-05 гг подавались и усваивались со злорадством над немощью царской армии и над поражением в целом Российской империи от малюсенькой Японии.. В энциклопедической же статье о тех же сражениях писалось с горечью за нашу страну и с глубокой печалью по погибшим  в локальной войне русских солдатах, матросов и офицерах на далёком Дальнем Востоке. И в статье даже мысли не возникало о поражении России в целом.
        Вот, вспомнил каким-то боком ту войну, пищу, а в душе обрывками слов давным-давно не слышанной скорбной песни зазвучал, звучит наш русский вальс «На сопках Маньчжурии»:

                    ...Тихо вокруг, ветер туман унёс.
                  На сопках Маньчжурии воины спят
                  И русских не слышат слёз.
                    Плачет, плачет мать родная, плачет молодая жена,
                   Плачут все, как один человек,
                   Свой век и судьбу кляня...

Обожгла, ощутимо обожгла та война,  далёкая  расстоянием, русских людей. Кого смертью близкого, кого обидой за свою страну. Ещё и во времена моего детства, в 30-х, даже в 40-х годах, о той войне часто увязывалось с прошлым и текущем в обычных бытовых разговорах. И по моей Ремесленной улице в начале 50-х ещё шаркал ногами старичок-сосед с двумя на затрапезной рубашке солдатскими Георгиевскими крестами за Японскую войну. И никто не воспринимал его чудом или героемобыденность... А звучащий сейчас во мне  вальс о той несчастной войне был создан, народным стоном, сразу же после её завершения, более 100 лет назад. Я  его помню с довоенных времён, льющимся из неумолкаемого комнатного радиотранслятора. Берущий за русскую душу проникновенной музыкой и простецкими  словами, стал он трепетной памятью четырёх поколений нашего народа - из третьего) о своих, погибших в Цусиме,  Порт-Артуре,  Маньчжурии. А вот после Великой Отечественной сотни (!!) песен о погибших, написанных маститыми, за немалые гонорары, так и остались жалкими попытками повторить силу воздействия «Маньчжурского...» в признательности к павшим.  Не заменили, не повторили то воздействие  и аляпистые до самого неба бабы с мечамиаллегории (смешно, нашему-то, конкретно мыслящему народу...) Читающий. не поленись, поройся в интернетепоищи исполнение этого вальса со словами (не может быть, чтобы кто-то из русских, понимающих и умеющих, не вставил его там). С душевным трепетом прослушивали его миллионы твоих предшественников на этой земле. Прослушай и ты. И ощутишь своё неразрываемое родство с лежащими на цусимском дне и в маньчжурской земле, безропотно исполнившими свой воинский долг. Они были такими же, с теми же желаниями, что и мы, живущие...  А вот уже после 90-х, разваливших СССР, познал я и третье  «иначе», о котором не хотели, не могли говорить ни советские писательщики истории, ни составители царской военной энциклопедии. И те и другие из своих, но разных интересов, спрятали, изъяли,  из   доступа массам главную подноготную неспособности  русской армии достойно отразить японское нападение, нападение малюсенькой островной страны. А ведь знали они, и те и другие, что русской армии просто-напросто не дали воевать так, как она воевала всегда и со всеми - тяжело, технически отстало, с умирающими от ран и дизентерии, но неотвратимо  побеждающе.  Не дали подкупленные Японией и Англией русские революционеры всех мастей и  убеждений. На иностранные деньги поставили они на рога в 905-м всю страну безнаказными всероссийскими забастовками, стачками, остановкой железнодорожных сообщений (это в воюющей-то стране!) Вот тому царю воспользоваться бы такой подставой и на веки веков в корне уничтожить в России эту заразу... Но нет, малодушный, с  подкупленным окружением,  прекратил он войну позорным мирным договором, спас этим Японию от разгрома, да ещё и отдал ей часть русских территорий. Но самое омерзительное в его действияхсоздал не подчиняемую ему Государственную Думу, позволил свободу сборищ и сообществ, убрал цензуру. И этим обрёк на скорую гибель свою страну, а себя, царицу и своих детейна зверский расстрел в подвале  ипатьевского дома. 
         А вот Сталин вернул стране отданные русским царём Японии исконно русские земли. Для этого и скорбная на "Сопках Манжурии" звучала на сталинском радио с момента начала вещания. Напоминалось, напоминалось нашим людям о горькой обиде, требующей отмщения. Мобилизовывала на отмщение. Звучала и после войны, звуча не только скорбью, но и удовлетворением. Звучала доказательством неотвратимости наших побед - "За нами не пропадёт"... С уходом Сталина ушёл с эфиров и святой тот вальс. Не для того мировые правители кукловодили  нашими хрущовами и горбачёвыим, чтобы "за нами не пропадало". Ну а после горбачёва словами А. Толстого:
                             Ходить бывает склизко
                              По камушкам иным.

                              О том, что было близко,
                               Мы лучше помолчим.
    Но вернусь к портретам сверженных. Та энциклопедия была не только богата содержанием,  в совершенстве  оформлена художественно, но и демонстративно выдержана в тронно-подданническом духе. На первых листах её первого тома, до начала ещё самого текста, во всю страницу были напечатаны портреты Николая Второго,  царицы  и сына ихнаследника. Ну и потом, в тексте, в алфавитном порядке, вперемешку с рисунками сражений  и солдатской амуниции, ещё много раз изображались в разных вариациях и они сами, и их дочки, и все-все члены царской семьи, живущие тогда и давно к тому времени умершие. Это сейчас в каждом газетном киоске и книжном магазине привычно смотрят они с обложек продаваемого. А тогда, в 1969-м, в свои 36 лет я впервые увидел их лица. Правда, сам царь в советских изданиях   раза 2-3 мелькнул (это за 36-ть лет-то) перед моими глазами. Но там, где  надо было показать  не в лучшем его действии, да и мелковато - лица не разглядеть.  И только  в энциклопедии я смог достаточно вглядеться в его облик. Был там  и совсем оригинальный фотоснимок бодро, в одиночестве, шагающего по Царской тропе царя в  полном солдатском облечении, в шинельной скатке, с вещмешком и с винтовкой с примкнутым штыком  «на плечо».  А в статье, приложением к которой был тот снимок, повествовалось, как Его Величество в Ялте на себе примерял солдатские возможности в 10-верстовом походе. Оно, вроде, и могло иметь место. Но вот только в походе невозможно передвигаться с винтовкой «на плечо». В походе винтовка несётся или «на ремень» или «за спину» - в обоих этих приёмах она висит на солдатском теле, а руки свободны. А «на плечо» - винтовка прислонена к правому плечу, а вся тяжесть (5,5 кг) и равновесие её удерживается вставленной под приклад ладонью опущенной вниз правой руки. В этом положении далеко не уйдёшь, по себе знаю  - два года в училище ходил под карабином (та же винтовка, только с укороченном стволом). Но и составители энциклопедии не дураки и, конечно, в юнкерских училищах в своё время под винтовкой попотели, да и солдат своих под той же винтовкой погоняли, прежде чем дослужиться до составителей энциклопедии. И сам царь в ружейных приёмах разбирался достаточно и к редактированию энциклопедии, несомненно, отношение имел. Не должны были они допустить ляпсус с ружейным приёмом в издании, предназначенном для профессиональных военных... Не могли...  Но ведь вставили этот снимок... Нет у меня ответа... Да и не поможет никто с ответом: чтобы помочь, ответить надо отвечающему, как минимум, заглянуть в ту энциклопедию. Не заглядывают...
      За свою жизнь я перелопатил (вместо преферанса и домино) неисчисляемо военной публицистики, мемуаров, исследований. Был постоянным читателем, военно-исторического журнала, с № 1, и многолетним его подписчиком. И только один-единственный раз встретилось мне  упоминание о той энциклопедиив мемуарах генерала Штеменко, друга юности моего отца. Упоминание вскользь, одной-двумя фразами, о толковании какого-то малозначительного исторического события. Но в том «вскользь» проглядывалось обыденность общения генерала с царской энциклопедией.  Думаю, стояли все тома у него в рабочем кабинете. И не в качестве дизайнера, а под рукой. Ведь искренне, я уже раньше говорил, уважали его все, кто с ним сталкивался. А Сталин-гений приблизил его, ещё полковника, к себе после первой с ним встречи, для постоянной совместной черновой работы во время войны и после по генерированию и воплощению стратегических идей, победоносных. Исходил, значит, от Штеменко глубокий, исключительный ум, на широкой, осмысленной эрудиции. Исходил, как ни от кого другогоСталин в уровне работоспособности  людей разбирался. Ум этот, в связке с органической, от ума же, доброжелательностью, исключал против себя даже зародыши зависти, подсиживания, интриганства... И вот тоже у меня вопрос, повисший в воздухе, безответный: почему среди тысяч и тысяч, писавших о военном, среди сотен и сотен моих преподавателей в училище, академии, на курсах, среди всех моих начальников и сослуживцев  только один, генерал Штеменко, отыскал, оценил и впитал в себя мудрость наших военных предшественников, составителей русской военной энциклопедии? Мудрости несколько иной, чем наша, чем у всех. И мыслил поэтому Штеменко, как все, но ещё и иначе. И, может, до банальности прост ответ на мой последний вопрос: поэтому они, меньше познавшие, и не штеменки (ради смысла пренебрёг орфографией). Здесь же хочу добавить,  что лицо поверженного Троцкого я впервые увидел около 1980-го года на картине Глазунова «Тысячелетняя Россия». А бухариных, зиновьевых, тухачевскх и пр. - только в 90-х. И ещё здесь же добавлю, что Царскую тропу, проложенную ещё в середине позапрошлого века, от Ливадии к южнобережным имениям царской родни, уже после войны, в 60-е годы. переименовали в тропу Солнечную. Тогда же наши ялтинские речушки были лишены своего исконно-исторического названия Дерекойка и Учан-Су, колоритного и экзотического. И примитивные переименовали их в такое же примитивное: Быстрая и Водопадная. Примитивные-то, оно конечно, переименователи, примитивные и мелкие. Но какой характер надо иметь, чтобы поднять руку на тысячелетнее! И какой под собою народ надо иметь, позволяющий это сделать! («Народ безмолвствует...», по Пушкину). Такие вот мы...       
     Но вернусь к дедушке. Рассматривая доступные мне портреты царя, никак не ассоциировал я его со своим дедушкой. И мысли такой никогда не возникало. Всматриваясь в царское лицо, пытался я лишь отыскать черты, предопределившие (по  Ломброзо) уничтожение им, действием и бездействием, вверенной богом ему великой страны.  (Он же верующий был, богопомазанник). Всегда, даже теперь, под свои 84-и, разглядывая  его изображения, где-то задним планом мышления представляется мне он навечно оседающим в клубке расстреливаемой его семьи. И, признаюсь, испытываю  удовлетворение: логикою жизни зло наказано... Я не садист, я материалист. А севастопольский дедушка, как живой, возник у меня перед глазами, как только я начал писать о нём в этих записках. И автоматически, без какого-либо усилия с моей стороны, его усы и бородка совместились и совпали с царскими, что засели видением в моём сознании. Не сохранилось ни одной дедушкиной фотографиитак получилось. Да и было их на моей памяти только три. На одной из них он был заснят в день свадьбы, на родине, в Гуляй-Поле, в самых первых годах прошлого века. Дедушкав форме флотского кондуктора-сверхсрочника, степенный, с достоинством. Бабушкав белом свадебном платье, в фате, с дерзкими девичьими глазами, закрученная пружиной на  рывок из села в расторопную севастопольскую жизнь. Было дедушке тогда под тридцать, бабушкеоколо 20-ти.  Последний раз я видел то фото в 1954 году. Оно стояло в рамочке, на комоде, в доме бабушкиной сестры тёти Насти. Помню его, там же стоящим, ещё до войны 41 года. Думаю, что стояло оно там ещё и до Первой Мировой, до 1914 года, со времён, когда тётя Настя и её первый муж построили тот дом и внесли в него тот комод. (Муж был убит на фронте в Первую Мировую). Больше мне не довелось видеть ни тот фотоснимок, ни тётю Настютак шла жизнь. Попросить бы тогда, в 54-м, его у тёти, да сохранить до сих времён...  Но в 21 год я просто не мог понимать, какая это родовая ценность. Да и по молодости, по поверхностному мышлению, казалось, что и будет всё, как есть, вечно. И на комоде стоять - тоже вечно... А из нашего рода, по годам подходящие тогда к жизненному финишу, не подсказали, не передали... На втором фото, тоже на кордоне, наверно, предреволюционном - дедушка один.  А вот на третьеммы с дедушкой вдвоём. Я не помню, как  фотографировалисьмне там года четыре. Мы рядом - дедушка сидит на стуле, а я на второмстою. На обратной стороне дедушкиной рукою, коричневым чернилам (стоит перед глазами), написано: «Женя, посмотри, какой ты здесь герой». Дедушка был очень скромный человек. Не стеснительный, а именно скромный (кто-то может себе представить стеснительным русского матроса или севастопольского извозчика?) Из тщеславия под объектив не лез. И щёлкнул нас не цифровым случайно повстречавшийся добрый знакомый. По снимку видно, что дедушка целенаправленно привёл меня в профессиональное фотоателье, выкроив время у столовой и лошади, переодевшись не в рабочее. И в надписи на обороте обращается он не к 4-летнему внуку Жене, а ко взрослому мужчине, возможно, даже к глубокому старику Евгению Павловичу. Думаю, сознательно, продуманно, дедушка зафиксировал себя  возле единственного у него тогда внука. Зафиксировал для связки  будущих поколений историей своего рода. Чтобы знали будущие, откуда они, кто дал им жизнь и жизнеопределяющие гены.  Снимок я не сохранил. Где-то в перипетиях  моей негладкой жизни поднялась на него чья-то недобрая рука. Даже не могу вспомнить, где и сколько десятков лет тому назад я его видел последний раз. Снимок не сохранил, но дедушкины гены  работоспособности, здравомыслия, неприхотливости, собственного достоинства и доброжелательности к людям меня сохранили в даваемых мне катастрофических жизненных обстоятельствах. А дедушкин замысел тем снимком я свято, по жизни своей, выполняю. Этими записками - тоже. Связываю историей, как умею, поколения нашего рода.  
      Да, дедушка не был стеснительным. Но в своём малом мирке. «Как в своей тарелке» по меткому выражению мудрого русского народа. Чего ему стесняться? Он этот мирок себе создал, в нём жил непосредственно, в нём был профессором, им приносил пользу людям, родным, предприятию. Запусти его в другую обстановку, он возможно бы и застеснялся. Но этого просто не могло быть - «не в свою тарелку» он не переступал. Было оно ему не нужно, не интересно, противоестественно, да и некогда. Рабочий железной дороги, он ни разу не использовал свой бесплатный проезд, ну хотя бы к родным в Витебск, в Смоленск. А мирок егодом и работа. На работу выезжал он рано, очень рано утром. Я ещё крепко спал, но иногда сквозь сон слышал, как в щебетание утренних птичек (много их тогда и разных было даже в городе)  врывалось характерное дребезжание совка в пустом навозном ведре, подвязанном к  задку выезжающей дедушкиной телеги. Было спокон веков среди извозчиков правило убирать навоз за своей нагадившей лошадью. И город - не загрязнён, и удобрение - в придомовые огородики. Работал дедушка не просто извозчиком, кучером. Он практически выполнял обязанности и экспедитора, и грузчика. Я восемь лет проработал заведующим пищеблока большого санатория (до 1000 едоков), и тоже ежедневно кроме всего — и  экспедитором, и грузчиком. Поэтому знаю, что на базах, на складах, холодильниках, пекарнях получал дедушка продукты под роспись по весу и по счёту, сам закреплял их на телеге, охранял в дороге, сдавал в столовой шеф-повару.  И в качестве продуктов разбираться надо, и в регулировке весов, и в прочих ухищрениях работников складов и баз... Тем с неба детишкам ничего не капает: где надуют клиентато и их. А шеф в столовой до грамма вывешивает привезённоеиз своего кармана в котёл добавлять не будет. Ему бы наоборот, из котла в карман... Да и качество привезённогоэто тот же выход приготовленного («выход» - общепитовский термин объединяющий вес и качество). Так что характер, сноровку и добросовестность дедушка имел достаточными, чтобы много-много лет продержали его нужным работником на той непростой по своей сути должности. И ещё из своего опыта скажу, что складские кладовщики, профессионалы, обманывают и самого дотошного получателя. Если не водою, тарою и весами, то пересортицей точно. Не обманывают только того, на кого рука у них не подымается, к кому относятся с глубоким человеческим уважением. Кладовщикитоже люди, и ничто человеческое им не чуждо.  Я не слышал, чтобы к дедушке от работников столовой, да и от более высокого начальства, были какие-либо нарекания. Получал и привозил он в столовою продукты вовремя и безукоризненные. Значит, с уважением, как к личности, относились к нему на городских складах, и относительная их порядочность не дозволяла обмануть и подставить ими уважаемого (т. е. моего дедушку). Весь подвоз продуктов в столовуюна дедушке. А из столовоймусор, тару и пр. И всёодной телегой, понурым лошадиным шагом, весь день, из концов в концы довоенного Севастополя...
        Столовая - это был его мирок, он там не работалон этим жил. Не «от» и «до», а совершая всё там необходимое, как его отцы - в своём крестьянском хозяйстве, как флотские кондуктора-сверхсрочникина своём корабельном участке.  Домой возвращался поздно: и зимою, и летом затемно. На нашей тихой, невымощенной Охотской улице издалека было слышно тарахтение подъезжающей телеги, и только совок в наполненном навозном ведре уже не дребезжал. А вот когда дедушка заходил в дом и ложился спать, я не знаюуже спал. Но бегая перед сном в нашу уборную, деревянную,  всегда видел дедушку за разными делами на хоздворе. При свете переносного керосинового фонаря он распрягал лошадь, её мыл, кормил. Что-то ремонтировал в телеге, перебирал сбрую. Чистил свинюшник, мёл двор. Привезёнными помоями кормил сразу свинью, собаку. Им же, курам и уткам, помои откладывал и на следующий день. Что-то переносил, вытряхивал и т.д. Это тоже был его мирок, часть его существования. Не требовались ему ни советчики, ни помощники. В движениях он не суетился, бесстрастно, в одном темпе.  Примерно в таком же, как передвигалась его понурая лошадь. И без разницы ей: с грузом или порожняком, в горку или по ровному. Да и на темп тот лошадь тоже настроил дедушка.
         Дедушка не был меланхоликом. Он был русским, не суетясь, добротно, предупредительно, безвредно... Уставал ли он?  Думаю они, люди того времени, «...божьи ратники, мирные дети труда» (по Некрасову), в своём беспрерывном труде уставали примерно так же, как мы, теперешние, устаём от своего беспрерывного дыхания. Пил ли дедушка? Я лично никогда не видел в его руке стакана или бутылки, не замечал признаков употреблений. И никогда не слышал, чтобы в семье или чужие упоминали, что дедушка не только был пьян, но и просто  выпил. Но вот странно: прочно засело у меня мнение, что в семье трезвенником его не считали. Возможно, это на фоне совсем непьющих дяди Коли, дяди Володи, дяди Вити и моего отца? Или не забывалось ему выпитие, ещё до меня, по случаям, одной-двух рюмок с такими же извозчиками, выходцами с того же царского флота. Не помню я дедушку ни за общим столом, ни в каких-то семейных мероприятиях, ни просто в вечерних беседах. Как-то держался он на краю семьи, и только на дворе, и на своей узкой железной кровати на кухне.  Семье от него -  одна польза и никакого напряжения, и никакого раздражения. Думаю, он, умный до доброжелательности, свободолюбивый от запорожских предков, сам, с годами подобрал, приспособил под себя данные ему жизненные обстоятельства и занял такую, удовлетворяющую его,  бытовую позицию (работа - тоже быт).  («Привычка свыше нам даназамена счастию она» по Пушкину). В семье дедушку очень уважали; ему и о нем, в глаза и за глазатолько доброе. Особенно с подчёркнутым тихим уважением к нему относились зятья: дядя Витя и мой отец, и в повседневном общении, и в разговорах о прошлом. Не был дедушка не только героем тогда ещё почти вчерашних войн и революций, но и не побывал простым их участником. Он их просозерцал через забор своего двора... И оба зятя, профессиональные военные, образованные и мыслящие, понимали, что  суметь такподвиг посерьёзнее, чем погибнуть или поубивать себе подобных в братоубийственной войне.
       Прожив на этом свете уже лет на 20-ь дольше дедушки, понимаю, что он был счастлив в своём маленьком, им же и созданном. Маленьким на столько, что за ненадобностью не было у них в доме даже платяного шкафаобходились несколькими в стене гвоздиками. Шкаф был только у тёти Вали, в верхней комнате. Там у неё и у дяди Вити, подводника, уже появлялось, что повесить. Я, малолетний, всегда чувствовал, что к дедушке относились с уважением и за семьёй, за стенами дома, по Севастополю. Обращались к нему только по имени-отчеству. Если с ним разговаривали молодые, да и не очень, то сидящие обязательно привставали. На улице знакомые здоровались, подчёркивая почтение: мужчины - приподыманием  шапок, а женщинылёгким изображением поклона. Он не зарился на чужое, не завидовал, не цеплял людей. Обычное для людей громкое возмущение у него выражалось только несколько задерживаемой на лице мимикой удивления. Хорошо понимал мотивы человеческих поступков, а поэтому не бывал резким в суждениях о людях. Голоса вообще никогда не повышал, ни на чужих, ни в семье, ни на лошадь. А горе семьи, квартирантов, просто не замечал. Но сила отвратительности этого незамечания перешибала квартирантскую наглость. И даже я, маленький, замечал, что при дедушке через двор пробегали они трусовато, а в общую дворовую уборную вообще не выходили.
         Я уже писал, что дедушкина семья была вынуждена переселиться в дом на Охотской, где 3 комнаты с прихожими-кухнями (фактически квартирки), были заняты чужими людьми, по мандатам ещё революции. Хозяева смогли довольствоваться только одной маленькой жилой комнаткой без прихожей (заняла тётя Валя) и подваломплощадью официально нежилой. Городская власть, переселявшая в начале 37 года семью, обещала по суду в миг дом очистить от квартирующих. Но в судах и пересудах этот миг растянулся на годы. Забегая несколько вперёд, скажу, что только за пару дней до начала войны каким-то вышестоящим судом было принято окончательное решение о выселении, с указанием срока. Но не судьба... Грянувшей войною сделалось не до исполнения долгожданного, выстраданного судебного постановления... А последняя бомба (или одна из последних), расчищающая путь пехоте, сброшенная советскими самолётами под утро 9 мая 44 года на освобождаемый от немцев Севастополь, поставила последнюю точку в растянувшихся на много лет судебных разбирательствах. Бомба фугасная, крупного калибра, пробив дом насквозь и разорвавшись ниже подвала, оставила от него только воспоминания, да и воронку диаметром побольшим его площади.А прах дома осел каменной пылью по окрестным улицам, под ноги штурмующим город красноармейцам
         Где-то с конца 1940 года дедушка начал терять здоровье. Было ему тогда лет 65-ть. Я сейчас не могу сказать, свёл ли он лошадь со двора по недомоганию до вынесения диагноза «рак пищевода», или уже зная о необратимости. Но с работаю расстался. Лев Николаевич Толстой называл процесс человеческой смерти: «выпрячься из оглоблей жизни». Дедушка «выпрягался» на моих глазах. Наверно специально, чтобы внук  впитал в предстоящую жизнь что-то уже последнее от дедушки, он водил меня с собою по учреждениям при расчёте с работаю и оформлением пенсии. Да наверно, и просто имел естественную необходимость в общения с продолжателем своего рода, со своим будущим уже без него. Не знаю теперь, да и тогда не понимал, в чём дедушка считал себя обиженным: то ли не доплатили денег при увольнении, то ли начислили пенсию меньше ожидаемой. Управление Севастопольского железнодорожного вокзала тогда находилось в маленьком, как игрушечном двухэтажном домике, влепленном в скалу прямо против моста через ж.д. пути. Плоский тот дом  войною был снесён в небытие. И только в моих глазах продолжает ещё 75 лет стоять нисколько не искажённым. (Не сомневаюсь, что это последнее из всех существовавших видов его запечатлений). Проходя теперь или проезжая по чуть-чуть за его счёт расширенному въезду на мост, я вспоминаю, как на этом клочке Земли, выйдя обескураженным безрезультатностью из дверей, дедушка с застывшим недоумением на лице только и сказал с горечью одно слово: «Казна...», «разводя безнадёжно руками» (по Некрасову). Думаю, что серьёзно надуть дедушку не могли. Были среди знакомых нашей семьи доки из низав по расчётным вопросам - помогли бы разобраться в бухгалтерской казуистике. Да и тётя Валя, заряженная Советской властью и молодостью на восторжествование справедливости, вывернула бы ж.д. контору наизнанку. Просто была, наверное, не удовлетворена какая-то маленькая дедушкина правда, существенная для  личности дедушки, но не в масштабе всесоюзных законов.
          Уходил из жизни дедушка в мукахон терял способность глотать. До нового, 1941 года, ещё держался на ногах, но почаще полёживал на своей железной койке. Новогоднюю ёлку ставили в подвальной комнате.  Стараниями и средствами дяди Вити  украсили её  хорошими елочными игрушками, дорогими конфетами, мандаринами. У дяди Вити тогда уже был ручной советский фотоаппарат, первых выпусков Наделал он и новогодних снимков (ничего не сохранилось). После праздничества он убыл в Ленинград, на курсы переподготовки. Тётя Валя, конечно, - с ним. Мы: мама, я, Рита перебрались с подвальной наверх, в комнату тети Вали. А дедушку перевели с кухни в подвальную, уложили, уже не встающего, на широкую кровать. Там он и умирал. Не буду описывать ни его потуг проглотить с чайной ложки капельку воды, ни его глаз, глаз поверженного... Ведь, уходил он из жизни в полном сознании.  Мы с ним переглядывались только на расстоянии, дальше дверного косяка я не проходил. Да и дедушкино состояние никак не приглушило моей, мягко говоря, подвижности и «дурика». К себе дедушка меня не подзывал, с просьбами не обращался. Думаю он, мудрый, не хотел приобщать малолетнее существо к трагедии и страданиям умирающего...  Умер дедушка в начале мая 1941 года. К тому времени дядя Витя и тётя Валя уже вернулись в Севастополь. Умер ночью. Ночью же его подготовили к похоронам, уложили на стол в той же подвальной комнате. Утром мне, проснувшемуся, сказали, что дедушки больше нет. Он лежал на столе, прикрытый до пояса простынёю, одетый в новый морской китель дяди Вити. Лицо не было искажено мучительной болезнью. Возможно впечатление создавали неизменённые усы и бородка. Врезалось в память завешенное простыню зеркало и «похоронная» в доме тишина. Все, свои и приходящие, обычно люди шумные, разговаривали приглушённо, немногословно. Во дворе меня зазвали к себе квартиранты, чего раньше, не помню, чтобы делали. Видно, по суете догадались, что дедушка умер. Я подтвердил. Подлые души, даже не пытались скрыть мимикой свой радости. Видно, надеялись, что уменьшение хозяев на человека, да ещё и рабочего, да ещё и самого хозяина, как-то повернут судебные разбирательства в их пользу... А меня Люба, дочка бабушкиной сестры тёти Насти, взяла с собою сходить за зеленью для венков на Английское кладбище. Любе тогда было 14 лет (рождения 27 года), девочка рано повзрослевшая, видная и бойкая. О её трагической судьбе, судьбе аферистки, я еще расскажу в продолжениях (е.б.ж.). А тогда она только входила во взрослую жизнь и с удовольствием, при возможности, таскала меня по своим делам для предания себе солидности. До Английского кладбища расстояние немалоекилометров пять. Но в других местах тогдашнего Севастополя подходящей зелени просто и не было. Да и сторожем кладбища там работал, как я понял, дедушкин приятель по флотской службе. Принял он нас приветливо, сказал что-то доброе о дедушке, от души нарезал секатором веток туи и лавровишни. Венки плели сами, дома.
      На похороны, отдать последний долг, пришли очень многие, сотни. Мужчины несли дедушку в открытом гробу на руках  долго, до его столовой.  Там гроб поставили на табуретки - дали проститься с дедушкой сослуживцам. Дали, понятно было по репликам, и дедушке в последний прощальный раз соприкоснуться с обстановкой и с атмосферой, где и чем прожил он свои заключительные годы, тихо, результативно и счастливо... От столовой гроб везли уже на машине, с открытыми бортами. Полуторка с краснофлотцем за рулём двигалась медленно, под неспешный человеческий шаг. Перед машиною несли венки, за машиною шли провожающие. Мы, родные, - в первом ряду. Скорбные мелодии похоронных маршей играл военный оркестр, от дядиной бригады подводных лодок. По обоим сторонам улиц прохожие останавливались, мужчины снимали шапки, И слышал я с тротуаров негромкий шелест: "Ивана Павловича..." - знал его, севастопольского извозчика, весь маленький город. Прошли пешком через весь Севастополь до старого городского кладбища. Над могилой дедушки поставили железный крест. Поминки справляли дома, в подвале. Людей было много. Помню, куриную лапшу варили в ведре, полное...
         Через 8-м лет, в октябре 1949-го, из того же двора, Охотская 7, вынесли в гробу мою мать и по тем же Севастопольским улицам, так же за машиной, пешком через весь город, проводили её в последнем пути родственники и севастопольские знакомые от  её детских лет, оставленные войною в живых. А, вот, домов, на севастопольских улицах, мимо которых проносили в 41-м дедушку, уже не былослева и справа лежали они ещё не разобранным разваливаниями. Маму похоронили рядом с дедушкой. Там же летом 1963 похоронили бабушку.  В Севастополе я бывал наездами, в военные отпуска. Со своих первых куцых лейтенантских получек сделал над могилою матери скромный, но отчётливый памятничек с надписью на мраморной плитке. Такой же памятник сделал и бабушке, через годик после её смерти. Вот только на бабушкин не было мрамора для надписинаш вечный дефицит. Сестра Рита и её муж, живущие в Севастополе, взяли на себя обязательство мрамор подловить или отыскать и памятник дооформить. Но, конечно, не сделали. Думаю, и на кладбище просто не бывалитекучка. Я не спрашивал, не напоминал, не упрекалв святое носом не тыкают. Потребность в нём, в святом, приходит сама, или и без неё человек благополучно проживает. Вот только, по моему глубокому убеждению, более тусклой и неполноценной жизнью. Отец на могиле матери тоже не был. Ни разу.  Для отца она была женщиной, которую он любил  и которую в посмертной ревности возненавидел — такая, вот, реакция мужской биологии. А меня, сына, та же биология обязала оформить материнскую могилку и при возможности посещать её с добрыми мыслями и цветочкам. И поделюсь с читающим, что ущербным от этой естественности никак я не стал... Почему-то врезалось мне в память, как далёким летом 1942 года, в эвакуации, в северном Казахстане, в маленьком городишке Степняке, мать, в ностальгии по довоенному и по родным местам, с упоением рассказывая новым знакомым о Севастополе, коснулась и севастопольского кладбища. Назвала его по озеленённости, ухоженности и богатству памятников благодатью и раем на земле. И не только для убедительности добавила, что хотела бы быть похороненной на том, севастопольским кладбищем. Получилось так, что желание её исполнилось.
         С тех пор Севастополь очень расстроился. Думаю, по территории стал раз в 30-то больше Севастополя маминого. Древнее городское кладбище, лежащее при матери далеко за окраиной, теперь оказалось в географическом центре города. Там давным-давно уже не хоронят. У входа, возле церквушки-отпевальницы ещё убирается, высаживаются цветочки. А дальшеэто уже не теперешних жителей Севастополя. Сменились поколения, сменились жители. Сегодняшние там не бывают, дорожки, тропки, могилки зарасли непроходим колючим севастопольским кустарникомне продраться. Одно определение - заброшено. Лет 6-7 назад мы с сыном Димою смогли ещё подойти к нашим могилкам. Есть фотоснимок: я у дедушкиной могилы, касаюсь рукою надмогильного креста, вкопанного весною 41-го, при похоронах. В тот раз ещё сквозь высокую колючую жёсткую траву  просматривались и могилы матери, и бабушки. А, вот, три года назад сквозь уже сплошную стену заскорузлого, переплетённого в  монолит  кустарника, я смог пробиться только к могиле матери. Дедушкину и бабушкину, на расстоянии полтора-два метра, не смог даже и рассмотреть. И все шесть цветочков, принесённых троим, положил на могилу матери, для троих. Летом 2013 года мне исполнилось 80-т лет. В день рождения сын Дима сделал мне щемяще-удовлетворяющий подарок - провёз на своей машине по дорогим мне местам моего севастопольского детства. Прихватили с собою и повзрослевших внуков - Кирилла и Вику. Заехали, конечно, и на кладбище. Сквозь сплошь наползший тот самый колючий кустарник едва пробились к месту захоронения своих. Да и место едва определили. Примерно, ориентировочно, привязались по выступающим из зарослей вершинам знакомых дореволюционных склепов. Протиснутся к могилам невозможно - жёсткие переплетённые ветки не раздвигаются. Понятно, что на том скорбном месте люди уже никогда и ни зачем не бывают. И только страшные стаи одичалых собак вольготно хозяйничают там по уже волчьим своим законам и интересам. Пришлось взять в руки булыжники - оружие пролетариата. Я и раньше, когда ещё было доступно, не хотел что-то там, на могилах, расчищать, подкрашивать, подсохранять. Не хотел мелко и бесполезно вмешиваться в естественный ход природы... Не остановить, не изменить. Материя  человеческих организмов моих близких перевоплотилась в другую и навечно слилась с природой.  Но похороненные там продолжают жить на этом свете своими генами, сформировавшими меня, моих детей и внуков, да памятью в моём  сознании.  И до конца дней своих буду видеть я их живыми перед  глазами,  подсознательно выверяя свои поступки с их жизненными установками, используя их афоризмы, наработанный опыт...

Снимок 1. 7. 2007 г. Старое севастопольское кладбище. Я трогаю крест на могиле дедушки. Чуть впереди и правее меня — белеет кусочком могила матери. Рядом с нею — могила бабушки, не видимая за травою. Кустарник наползает...

                           
            О матери мы с отцом никогда не разговаривали. У каждого была на это своя причина. Но как-то однажды, лет, наверно, через 20-ть после её смерти, он ввернул в совсем не о том между нами разговор нужную ему реплику: «Она к 40-ка годам как с ума сошла...». Отец был умный, мыслящий человек. Нашёл для себя единственно правильное объяснение и посчитал нужным сбросить его мне, свидетелю егошней, со стороны, прямо скажем, не очень приличной драмы. Да и несколько раз на улице,  при встрече с броской женщиной. говорил он, не мне, а как бы мысли вслух умудрённого, познавшего человека: «Красивая женачужая жена...», не расшифровывая сказанное.  
           Но возвращаюсь к маю 1941 года. Мы: я, мать и Рита продолжали жить в Севастополе. Отец в Харькове закончил 2-й курс академии и был направлен на войсковую стажировку в далёкую Монголию, где находились некоторые части Красной Армии. Наверно, перед отъездом он получил комнату в семейном общежитии, во вновь построенном большом доме. К этой комнате я ещё вернусь (е.б.ж.). Но без отца мы туда не переезжали. Планировалось, что по окончанию стажировки, где-то в начале августа, отец должен был получить отпуск, перевезти нас со всеми бебихами обратно в Харьков и приступить к завершению своего последнего курса академического образования.  Тогда же в мае, перед отъездом отца в Монголию, в Харьков приезжали его родные - встретиться с сыном. Встретились. Все трое были они людьми думающими, знали по ходу событий наверняка, что страна доживает последние мирные денёчки. И до комка в горле понимали, что прокатится надвигающий молох  и по их судьбам. Поэтому, не делясь, наверно, вслух предчувствиями, запечатлели встречу на фотоснимок. Я сберёг этот снимок. Больше они никогда не снимались. А дедушка и его сынмой отец больше никогда и не увиделись. Через месяц закрутило их войною...

На обратной стороне рукою отца написано: «Май 1941г.  г. Харьков.»  Последняя встреча моего дедушки с сыноммоим отцом. Рядом бабушкамать моего отца.  Дедушка - в подаренной ему сыном форме.Последние предвоенные дни.                     

               Дядя Витя, после окончания ленинградских курсов, продолжал служить штурманом на «малютке», но поджидал назначения уже командиром. Где-то  около середины июня, возле нашего дома, на улице, начала рожать женщинане довели. На её счастье дома была бойкая наша тётя  Валя. Под её руководством роженицу вволокли в дом, уложили на дедушкину железную узкую кровать. Из комода сюда полетели все чистые простыни, полотенца. Хлопотало несколько женщин-соседок. Кто-то высказался, что для дезинфекции нужна водка. Наши вспомнили, что такое водилось у дедушки, в его ящике с инструментом. Выдвинули из-под кровати ящик - там цельная бутылка. Помню даже кордонную пробку на бутылке, залитую сургучомзаводская тогдашняя упаковка.  А запомнил потому, что очень неумело её открывалине приучены были всё умеющие наши женщины к водочным бутылкам. Роды принялиродился мальчик. И здесь же, над дедушкиной кроватью, как-то враз все повивальные запричитали, запророчили одинаково: «Мальчик... к войне... война будет... война...». Вообще-то, что со дня на день должна начаться война, знали в Советском Союзе все. Знал об этом и я, 8-летний. И ещё я знал, что мальчики рождались и вчера, и позавчера, и 27 июля 33 года. И поэтому пророчества, привязанные  женщинами к только что принятому ими мальчику, воспринял я обычным бытовым женским резонёрством, воспринял без удивления, как объективную реальность безвредной человеческой глупости. Ведь тогда Севастополь и севастопольцы на моих глазах самым настоящим и серьёзным образом готовились к войне.
       Написал сейчас предыдущую фразуи сразу всплыло из моей детской памяти абракадабра МПВО. В те времена  это - организация местной противовоздушной обороны, имеющая, несомненно, каких-то штатных руководителей городского масштаба, а в низах - формируемая из  обыкновенных наших людей, населения, без отрыва, как говорится, от производства и от домашнего хозяйства. Низовые бригады МПВО были созданы и действовали (активно, без упрощенчества, без условностей) при каждом многоквартирном доме, на разумных отрезках улиц, при предприятиях, учреждениях, заводских цехах и пр., пр. Крепкие подвалы домов, врубления в скалах, надёжные перекрытия были превращены силами МПВО в бомбоубежища, оснащены минимально-необходимым оборудованием, инструментом, освещением, медицинскими атрибутами, запасом воды. Уличные и домовые комитеты (были до войны такие выборные местные самые низовые самоуправленческие органы) созывали подопечных жильцов на систематические занятия по подготовке в войне. Уклониться от таких занятий, не возникало и мыслиактивисты из домкомов  приволокли бы силою, заклевали, да и люди знали - поможет выжить...  На крыши и чердаки домов ещё не затаскивали ящики с песком и возле домов не устанавливали бочки для водытушить зажигалки (зажигательные бомбы). Ещё не отрывали во дворах щели. Но на занятиях обсуждалось, как это сделать. Взрослые таскали меня с собою, и я помню оптимальное своеобразие тех занятий. Слушатели-домохозяйки не усаживались за столы, не имели конспектов. Люди на улице, в начале нашего участка (по домкому) окружали кольцом инструктирующего и, постепенно цепенея, слушали его правдивые слова, страшные о войне, конкретно их касающиеся. Инструктор показывал рукою на рядом расположенные вокзал, железнодорожный узел, причалы Южной бухты, и бесстрастно говорил, что немцы будут целить туда, но рассеивание накроет бомбами прилегающую территорию, т. е. нашу улицу. Затем заводил людей во двор ближайшего дома. И там, в присутствии всех, с хозяевами  определялось безопасное место под щель - чтобы обломки разрушаемого бомбою дома её не засыпали. Колышками фиксировали размеры и конфигурацию щели. Намечали, что из имеющего можно приспособить для перекрытия щели сверху, от осколков и обломков. Отыскивали тару и ёмкости под воду, под песок. Определяли, какие вещи необходимо занести в щели заранее и что хватать с собою по тревоге. И так - во втором, третьем и в остальных дворах улиц. Через несколько недель, дней, такое конкретное натаскивание предотвратило в домах, в семьях,  панику, бестолковщину, лишнюю суетню, спасла жизни.
          Периодически в городе объявлялись воздушные тревоги. На беспрерывно работающем радио обрывались текущие передачи, и из радиоточек взвинчивающей тональностью вещалось женским голосом: «Граждане! К Севастополю приближаются вражеские самолёты. В городе объявлена воздушная тревога. Необходимо...» Далее кратко напоминалось, что необходимо или запрещено при этом делать населению.  На улицах прекращали всякое движение транспорта и пешеходов. Дружинники МПВО, с красными повязками, загоняли или отволакивали людей с улиц в ближайшее бомбоубежище. Закрывались все учреждения, магазины. А в тёмное времясветомаскировка. По городу вырубалась подача электричества.  И если кто-то хотел в своём доме запалить свечу или чиркнуть спичкой, предварительно зашторивал окна. Пробился сквозь щёлку светпатрули с улицы били стёкла. Для доходчивости  осознания военной категоричности. Население жило в ожидании войны с немцами, готовилось к ней, знало, как победить врага, как сохранить свою жизнь и своё имущество.  
      Весною 1956 года, на закрытом партийном собрании нам, офицерам-коммунистам части, где я служил, зачитали доклад сделанный хрущёвым в конце 20-го съезда Коммунистической партии. Доклад (поток клеветы на Сталина) там был сделан без обсуждения, как информация. Поэтому, как только хрущёв закрыл свой подлый рот, съезд объявили закрытым. Загремела праздничная музыка, делегатов съезда быстренько поразвезли по вокзалам и аэропортам, не дав обменяться даже между собою мнениями о услышанном.. Текст этого засекреченного доклада разослали по всем партийным организациям, с указаниемзачитать без обсуждения.  Нам доклад зачитывал замполит части, довольно бесцветный, но и безвредный, подполковник. Встав за трибуну, вначале предупредил: «Прослушивается без обсуждения». Но, окончив читать (листов около десяти), чувствуя распираемое людей недоумение, не удержался от «без обсуждения». Двумя-тремя словами, но в русле того же «без...», выразил как бы не указание, даже не совет, а своё вслух раздумье, что прочитанноеэто мнение партии, а партия всегда права, и мы, коммунисты, чтобы думать правильно, должны думать так, как считает партия.
       Я здесь - о том письме потому, что среди хрущевского вранья было и утверждение, что Сталин якобы всецело доверялся Гитлеру. И сам он считал, что войны быть не может и внушал, внушил это тогда всему советскому народу, а думающих иначе объявлял провокаторами и беспощадно расстреливал. Поэтому и разгромили, мол, немцы сразу, на границе, не нацеленную на войну Красную Армию и попёрли, попёрли до самой Волги.  Среди присутствующих на том закрытом партсобрании я был самым молодым офицером и самым молодым коммунистом. Конечно, я тогда не мог знать, что доклад хрущёвавторой после убийства Сталина шаг тщательно подготовленного мировыми властелинами заговора по уничтожению великого государства России и превращении её территории в сырьевые придатки алчущих соседей. А населения страны, талантливого и высокообразованного, - в  деградировавшее, вымирающее быдло. Что мы не знаем - для нас просто не существует. И я при прослушивании доклада не знал о тех планах мирового закулисья и о зловещей роли в этих планах главы нашего государства и сделанного им доклада. Ложь же хрущёвскую воспринял обыкновенным фрагментиком объективной реальности о реально не существовавшем. Я ведь не забыл Севастополь в последние месяцы и дни перед войною. И хочу засвидетельствовать, что за всю свою жизнь никогда, нигде, ни разу, просто от людей, живших повсюду в предвоенное время, не слышал в разговорах, что война для них стала неожиданностью. Причём, война - именно с немцами. Вот только Сталин (по хрущёву) не знал... В моих книжных шкафах стоят книги серьёзных исследований о подготовке к войне и её начале. Сталин знал о передвижении у границы каждого немецкого солдата, знал их количество, знал дату  и время немецкого вторжения. Но он не мог посадить войска в окопы у границы. Такое оборонительное мероприятие Гитлер не преминул бы для мировой общественности истолковать подготовкой к броску на Германию. И Советский Союз был бы объявлен агрессором, лишён международной поддержки и реальной помощи от Америки по лен-Лизу.  За 10-ть последних предвоенных дней нарком обороны и генштаб (считайСталин) отправили в пограничные округа и флоты четыре директивы с приказанием о приведении войск в полную боевую готовность, но без вывода в приграничные окопы. Я уже писал, что командующий Белорусским округом предатель Павлов подчинённым частям эти приказы не довёл, спрятал у себя. А, вот, командующий Черноморским флотом Октябрьский их выполнил, поступил по-сталински, свидетелем чему довелось быть мне.
           Суббота 21 июня 1941 года была обыкновенным полноценным рабочим днем. К вечеру со службы пришел домой дядя Витя, кажется, на сутки. И когда на Севастополь начал спускаться вечер, мы все: я, мать, Рита, бабушка, тётя Валя и дядя Витя собрались на большое крыльцо комнаты тёти Вали, типа открытой веранды, выходящем на тротуар  нашей Охотской улицы. Помню, тётя Валя заказала бабушке, что та должна будет купить  на завтрашнем воскресном базаре. Я тоже попросил купить мне варёного уже красного краба - водились тогда ещё в Чёрном море довольно больших размеров и  съедобные. Запланировали на завтра какие-то обычные семейные дела, разошлись, каждый со своим. Бабушка - по бесконечному хозяйству, мать - готовить меня и Риту ко сну. А тётя Валя и дядя Витяв дом Флота, на концерт. Я спал в комнате тёти Вали и сквозь сон смутно слышал, как они вернулись домой, продолжая обмениваться впечатлениями о прослушанном концерте.  Это были последние звуки, которые я слышал «до войны»... В комнате тёти Вали не было радиоточки, поэтому я не мог  быть разбужен привычным уже взвинчивающим голосом о приближении вражеских самолётов и объявлении тревоги. Но рёв гудка Морского завода и присоединившихся к нему паровозных, вой воинских сирен и неистовый бой корабельных склянок, поставившие на ноги всех севастопольцев, вырвали из сна и меня. Обычная какофония надоевших уже учебных тревог. Но тревога, даже учебная требовала незамедлительных действий.  По улице затопали бегущие, дядя Витя начал одеваться, в темноте. Я попытался не просыпаться, тревога - дело привычное, да и меня оно не касалось. И вдруг загрохотало... Загрохотало чужим в нашей жизни, не слыханным ранее, всё подавляющим, колеблющим воздух,  вгоняющим в ужас. Выскочили на крыльцо, с подвала поднялись бабушка и мать с Ритою на руках. Стало ясно, что гремит стрельбою. Выстрелы слились в сплошной грохот. Стреляло всё: зенитчики, корабельные орудия, пулемёты. Чёрное летнее севастопольское небо было сплошь раскрашено красными, зелёными, жёлтыми трассами летящих снарядов, бледно-розовыми вспышками их разрывов, светящимися пулями пулемётных очередей. Рыскали десятки прожекторных лучей, к рабочим местам бежали люди, и грохотало, грохотало... Мимо пробежал соседвокзальный милиционер, и так быстро, что из-под ног его вылетали искры от ударов подковок о булыжники мостовой. Дядя Витя, взглянув на небо, сказал (крикнул, пересиливая грохот): «Этовойна...». Он постоял ещё мгновенье на крыльце, даже чуть больше мгновения, как бы удерживаясь в счастливом «довоенном», и застёгиваясь на ходу, побежал по улице вниз, к вокзалу, наперегонки с бегущими в новое состояние жизни советских людей - в военное. 28 миллионов наших из него не вышли... Были убиты. Сосед-милиционер - убит тоже.




Читать дальше. Глава 6.1 Война.

 Читающий, если не поленишься, отправь свой комментарий, своё мнение о прочитанном, по эл. адресу bodrono555@mail.ru Оно здесь будет напечатано.           
          
      

3 комментария:

  1. Таиса Тимощук7 января 2013 г., 9:10

    Довоенное время,война, жизнь, работа, семья все естественно и реально отражено в этой главе. Социально-политические отношения переплетаются со служебными, житейскими и это вызывает интерес к героям повествования и чтению этой книги вообще. Что задумал автор, то и отразил и за это ему большое уважение и похвала: от товарищей, от детей, внуков и правнуков...

    ОтветитьУдалить
  2. Лидия, Ростов-на-Дону10 января 2013 г., 0:43

    Мы учились и я знала, что буду врачом, буду ассистентом профессора. Все так и выстраивалось в моей жизни..
    Ваша книга не роман даже, не бытовая мелодрама - это сага об СССР. О основах и становлении нашей страны, в которой, я горжусь этим, родилась. Это сага о стране, которая создавалась и трепетно охранялась народом. Её мощь была велика тем, что мы были сильные духом, высоких нравственных устоев с необыкновенной жаждой знаний. Страна, где был высочайший уровень личной безопасности и образования, образованности, несмотря на низкое качество ширпотреба.

    ОтветитьУдалить
  3. Нина. Украина.8 марта 2016 г., 16:39

    Спасибо Вам большое. Немного ознакомилась с некоторыми главами Вашей книги. Читается легко, написано искренне - без "выкрутас", но темы воспринимаются нелегко, что-то творится в душе при чтении: либо ностальгия, либо протест настоящему. Но прочту все обязательно. Вы - умница, историю не перекраиваете....Вам успеха и удачи...
    Вы, Евгений, очень настоящий. Жаль, что таких осталось мало, кто вымер, как мамонты, кого сломала действительность. Многие люди мимикрировались в соответствие требованиям сегодняшнего дня и потерялись в этом. Настоящих, естественных мало - в моде одни кривляния, хитрость, лживость, а что делать таким "белым воронам", как я, Вы...Терпения Вам и знайте, что Вы лучший!

    ОтветитьУдалить